Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
— Я заплачу вдвойне, чтобы вам было не накладно.
Он задумался, уставившись в ветровое стекло, затем кивнул. Я открыл дверцу. Сиденье лежало на полу машины, отдельно от спинки. Я постарался приладить его, но все равно сидеть было низко и неудобно. Из-под обивки торчала резиновая прокладка, как будто ее клевали цыплята. На одной дверце не было ручек. Мы медленно тронулись в сторону центра. Я был счастлив.
— Ну и машина, — сказал я.
— Машина! Это не машина, а история. — Его замечание оказалось тоньше, чем я предполагал. — Как вы здесь очутились? — неожиданно спросил он с ноткой недоумения в голосе.
У него была странного цвета кожа с каким-то сероватым налетом. Казалось, он смертельно устал. Мое внимание привлекли
— Читал лекцию в колледже, — объяснил я.
Мы молча проехали квартал. Он опять спросил:
— О чем?
— О театре. Я пишу пьесы.
Миновали еще квартал.
— А в Колумбийском университете не читали?
— Читал, но только несколько лет назад. А что?
Мы проехали молча еще квартал, прежде чем он разговорился.
— Я преподавал там социологию.
Разве я был не прав, что не спешил убежать отсюда?
— Правительство закрыло нашу программу, так что теперь я вожу такси.
— И как, хватает на жизнь?
— Так, чтобы сразу не умереть.
— А что у вас была за программа?
— Я изучал положение эфиопов в Нью-Йорке, я сам эфиоп.
— Родились там?
— Да. Но живу здесь. Я военнообязанный, и, как только сойду с самолета, меня сразу заберут в армию.
— Сколько вы так протянете?
— В том-то и дело, что не знаю. Едва свожу концы с концами. Но не хочу попасть на эту бессмысленную бойню.
— Из-за чего сыр-бор? Я не очень-то слежу за газетами.
— Всё военные, они любят разные заварушки, во время войны им и деньги и почет. — У него был негромкий приятный голос, напоминавший морской ветерок.
Когда мы доехали до 96-й улицы, он предложил отвезти меня до 93-й, к гостинице «Челси», и мы выпили с ним пива в баре по соседству. Я спросил, насколько безрассудно было с моей стороны стоять одному на перекрестке. У него были серые глаза и худое лицо аскета. Он посмотрел на пиво, потом на меня, пожал плечами и молча покачал головой, будучи, как и я, озадачен своим нежеланием смириться с необходимостью отказа от глубоко укоренившейся в нем веры. Возможно, тайна человека состоит именно в том, что он опутан множеством клановых и расовых предрассудков, которые в какой-то момент, бросив вызов разуму, могут обрести силу, способную разрушить мир.
Вскоре после этого мы с моей женой Ингой решили вечером после спектакля пройтись пешком от Уэст-Фортиз, где располагаются театры, до нашей гостиницы «Челси». За 42-й улицей жизнь в этот час замирает, южнее 34-й около полуночи нет ни души, на Седьмой авеню едва встретишь машину, чуть дальше, в районе дорогих меховых магазинов, пустынно. Если бы не автофургон, развозящий почту, или случайное такси, на этой широкой магистрали, которая днем запружена потоком машин, можно было бы спокойно разбить палатку. Мы шли, обсуждая спектакль, когда на углу 27-й улицы я заметил компанию из трех-четырех молодых ребят. За полквартала донесся взрыв смеха, в котором мне почудился пьяный отголосок. Я прижал Ингу к себе, и мы прошли. Это были чернокожие парни лет двадцати. Беглый взгляд успокоил: они были коротко подстрижены, да и примолкли, когда мы обгоняли их. Не замедляя шага, я на всякий случай оглянулся по сторонам: а что, если придется искать подмогу? Вокруг не было ни души, только темный пустынный бульвар. Я не испытывал страха, только странную внутреннюю опустошенность, как будто жизнь во мне замерла. Наверное, чтобы ощутить страх, надо было пережить чувство ненависти. Но его не было, как не было никаких чувств вообще. В этот момент я услышал за спиной шаги. Несколько человек тяжело бежали по тротуару, быстро нагоняя нас. Я подтолкнул Ингу к проезжей части с расчетом увлечь их на середину улицы, чтобы они не смогли затолкать нас в какой-нибудь подъезд.
Кто-то низким голосом закричал:
— Господин Миллер, господин Миллер!
Я недоверчиво оглянулся и увидел четырех черных парней, которые бежали, наперебой выкрикивая мое имя. До чего приятно быть знаменитым! Они остановились как вкопанные, едва переводя дух.
— Скажите, вы не господин Миллер?
— Он самый.
— Что я говорил, — торжествующе воскликнул один из них и, обернувшись ко мне, сказал: — Это я вас узнал.
— Признаться, вы меня немного напугали, ребята.
Мы дружно рассмеялись, и тот, кто узнал меня, пожал мне руку:
— Знаете, я без ума от вашей музыки.
Что прикажете отвечать?
— Вы учитесь в колледже? — спросил я.
— Мы студенты Нью-Йоркского университета.
— Вы ошиблись, я не тот Миллер, который вам нужен. Вы думаете, я знаменитый джазист Глен Миллер — он давно умер. А я — писатель.
Последовали смущенные извинения: они проходили мои пьесы по программе и теперь любезно пытались сделать вид, что относятся ко мне с тем же энтузиазмом, как если бы я играл на тромбоне. Чтобы покончить с недоразумением, мы пожали руки, подтвердив, что относимся друг к другу со взаимным уважением, и, помахав на прощание, облегченно расстались.
Радость быстро уступила место самодовольству, будто воистину мой талант, а не случайность спасла нас от напасти, — это было смешно. Я подумал, почему не испугался, хотя, услышав за спиной шаги, должен был испытать страх. Неужели я не способен переживать разные состояния? А может быть, ситуация в городе не так плоха, как ее преподносят?
Мои воспоминания о Гарлеме, наверное, действительно были излишне эмоциональными. Даже во сне черные являлись мне страждущими и обездоленными, хотя порою в них ощущалась какая-то угроза. В шестидесятые годы мне как-то приснился сон. В кафе за столиком, склонясь над рюмкой вина, сидел чернокожий: соломенная шляпа скрывала от меня его лицо. Я парил где-то наверху, но, приблизившись, увидел, что сбоку в шляпе дыра и он следит за мною странным взглядом, в котором нет ни угрозы, ни дружелюбия, но пугающее безразличие, которое можно истолковать как угодно. Эти глаза где-то сбоку на голове то ли были символом тайного осуждения моих возвышенных порывов, то ли выражали благоволение, то ли то и другое вместе.
Странное место Гарлем, однако он тоже был полон жизни и больших надежд. Когда опускались теплые сумерки, мы с Сидом Фрэнксом, бывало, устраивались у окна и выпускали из банки светлячков, наблюдая, как они летят вниз с шестого этажа, пересекая 110-ю улицу и исчезая в парке. В зимнюю пору, сидя у тех же окон, мы с нетерпением ждали, когда над эллингом взлетит красный круглый флаг, означающий, что озеро замерзло; тогда мы быстро спускались на лифте и с гиканьем неслись через улицу, чтобы, усевшись на берегу, поскорее прикрутить коньки, которые все время спадали. Это был тот Гарлем, где к востоку от 111-й улицы располагался велосипедный магазинчик Джо Ога, с которым у меня связаны особые воспоминания. Когда моему кузену Ричарду исполнилось четырнадцать лет, он облюбовал его, чтобы щеголять, разгуливая с торчавшим из нагрудного кармана презервативом, первым приспособлением подобного рода, поразившим и восхитившим меня своими размерами. Это был тот самый Ричард, который спал с матерью, поскольку у него была начальная форма туберкулеза; их связь так и осталась для меня загадкой. Вдобавок к этому он обожал велосипеды и напросился в помощники к Джо; в свои семь лет я тоже любил кататься и от одной мысли об этом уже испытывал удовольствие. Разгадка пришла во сне тридцать лет спустя: я увидел перевернутый велосипед, где на зубчатом колесе под цепью красовались три отверстия, а ниже, как реклама над входом в театр, вспыхивали буквы: «у-б-и-й-с-т-в-о». В этот период у меня трудно складывались отношения с женщинами, а треугольная рама олицетворяла женское начало.