Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
Разбудив среди ночи, хозяин мотеля позвал меня к телефону. Было далеко за одиннадцать, время, когда Мэрилин на съемках уже давно спала. Грузовик трясся по песчаной дороге, пока мы не подъехали к телефонной будке, залитой зеленоватым лунным светом. Небо было усеяно звездами, и каждая отчетливо виднелась в его глубине. Из-под двери будки тянуло холодом, я почувствовал это голыми ногами.
Ее мягкий с придыханием голос едва можно было разобрать:
— Я не могу, не могу так работать. О пап а , не могу.
Она звала меня так поначалу в шутку, потом это перешло в привычку, но сейчас ей было не до игры. Она была в отчаянии, только что не рыдала, и говорила без местоимений, странно и сокровенно, как будто сама с собой.
— Говорит, сыграла вульгарно. А что такое сестра-сиделка? Просто боится женщин, все они боятся, на дух не переносят, вся их компашка. Вульгарно! Не может как следует дернуть, ну за хвост, ну, там у меня торчит сзади, дернуть со злостью, поиздеваться, чтобы я могла среагировать!
Все это было бурливой пеной, под которой вздымалось море печали, — ее голос зазвучал возвышенно и вдохновенно:
— Я не могу, я хочу жить спокойно, я ненавижу это, мне так не надо, хочу жить в глуши и ждать, когда ты придешь. Не могу больше за себя бороться.
Я спросил, не может ли ей помочь партнер Милтон Грин, но она зашептала по-заговорщицки, что он был в павильоне, но побоялся вступиться за нее перед Лоуганом.
Надо сказать, сами по себе ее жалобы на Лоугана, напоминавшие обычные актерские пересуды, меня мало интересовали, но поразило невесть откуда взявшееся чувство страха в одиноком голосе, взывавшем к глухим небесам. Я испытал отчаяние, что нас разделяют безмолвные мили. Что бы ни было с Лоуганом, ее искренность не вызывала сомнений, ибо она балансировала на краю пропасти, падение в которую исключало надежду на спасение. Впервые в ее голосе звучал такой неприкрытый страх, что я почувствовал, насколько безоглядно она доверяет мне. До этого она скрывала свою привязанность, и тут до меня дошло, что я — это все, что у нее есть. Я вспомнил, как несколько месяцев назад она сказала, что тянет с подписанием договора о собственной кинокомпании, на чем настаивал Грин с поверенным, ибо он получит пятьдесят один процент акций, а она сорок девять. Свою долю он обещал компенсировать поиском материала и сценариев, которые бы не требовали ее участия, в то время как основной капитал составляла она сама и заработанные ею деньги.
Она не хотела ни во что вникать, предпочитая не видеть скрытого предательства, и даже теперь, с горечью поведав о том, что Грин не защитил ее перед Лоуганом, не позволила себе открыто возмутиться. Я же со своей стороны хотел, чтобы она могла доверять ему: едва выкраивая время для работы, я почти не вникал в ее дела, оставив их на усмотрение юристов и финансистов. К тому же я был едва знаком с Грином: главное, к чему я стремился, не отдавая себе отчета, так это чтобы ее вера не сменилась разочарованием.
Я успокаивал ее, но она ускользала куда-то, куда мне не дано было проникнуть. Голос стал еще глуше. Я не мог удержать ее. Она исчезала вместе с партнером и друзьями, которые были рядом. «О пап а , я не могу, не могу так!» Я вдруг представил, что она может покончить с собой, чего раньше и в мыслях не допускал. И попытался вспомнить, нет ли у меня кого-нибудь в Голливуде, кто мог бы пойти навестить ее, но никого не нашел. Как вдруг почувствовал, что задыхаюсь, в голове все поплыло, колени подогнулись, и я ощутил, что сползаю вниз на пол будки, трубка выскользнула из рук. Я пришел в себя через несколько секунд, ее голос из трубки еще что-то шептал прямо над головой. Взяв себя в руки, я заставил ее спуститься с небес на землю. Завтра она постарается ни на что не обращать внимания, будет просто выполнять то, что надо, и ни на что не реагировать. У меня в глазах все еще сверкали искры. Мы обязательно поженимся и начнем новую настоящую жизнь, как только она закончит съемки. «Я больше так не хочу, пап а , я не могу одна с ними справиться. Я хочу, чтобы мы жили где-нибудь в глуши, я буду хорошей женой, только, если мне предложат какой-нибудь замечательный фильм, тогда…» Да, да и еще раз да. На этом мы порешили, и над пустыней снова повисла целительная тишина, которая все накрыла собою.
Шоссе осталось позади, я шел по направлению к двум коттеджам и низкой луне. Мне никогда раньше не доводилось падать в обморок. Тяжесть ушла, но дышать было трудно, как будто я долго плакал. Наступило исцеление, будто я преодолел внутренний рубикон и попал в зону покоя, когда все во мне примирилось. Я любил ее так, как будто любил всю жизнь. Ее боль стала моею. Моя кровь наконец заговорила. Я был счастлив, как будто кто-то вдохнул жизнь в это мертвое закоченелое пространство — невысокие освещенные луной горы за моим окном, нависшую над безжизненной, но величественной природой тишину, хмурое озеро с доисторической рыбой, обреченной вечно искать обратную дорогу в Индию. Я попытался вспомнить какую-нибудь пьесу о людях, которые страдают, но не сдаются, и мне вдруг открылось невыразимое счастье, таящееся в трагедии. Мне вдруг стал ясен скрытый порядок, насмешка, которую таит в себе непрерывность жизни. Я пережил в ту ночь ощущение, как будто во мне от рождения жило и развивалось ее существо. Все происшедшее за последний год, чувство вины перед детьми и отказ от своих корней показались неизбежной платой за то, что, возможно, заслуженно ожидало впереди, — творческая жизнь в полном внутреннем единении с самим собой. Впервые за долгие месяцы, а может быть, годы в голове возник какой-то мощный интенсивный импульс, знак того, что пора писать, но что-то такое же простое и подлинное, как пережитая ночь, когда все едино, все — чувственность и интеллект, аппетит и справедливость. Весь наш театр — включая, конечно, и мой, но других мастеров тоже — показался таким ничтожным по сравнению с неограниченностью человеческих возможностей. Ведь все драматурги, по сути, были несчастные люди: Ибсен, параноик, которого мучила тайная страсть к молодым женщинам; Чехов, смертельно больной и покинутый неверной женой; Стриндберг, которого преследовал страх кастрации. Где было величественное мраморное воплощение древнегреческого пророчества, искрометная целостность здорового благородного противостояния катастрофе? Не отдавая себе отчета, она, вопреки своим заблуждениям и ошибкам, олицетворяла именно это начало. С давних пор она приняла на себя роль изгоя и даже щеголяла этим, сначала как жертва пуританского лицемерия, затем как восторжествовавшая новая реальность, начиная от отказа носить лифчик до лукавого признания, что на календарях были именно ее фото, — во всем сквозила обворожительная искренность, такая неамериканская, особенно сейчас, когда новая империя собиралась возглавить искалеченный войной Запад. Во всем чувствовалось здоровье, сила человека, который отбросил иллюзии о строгой упорядоченности жизни. Несмотря на скрытую боль, она вызывала зависть, заставляя отдаться раскрепощению и его радостям. Цветок на навозе. И впереди удивительная жизнь…
Неваду легко описать, но трудно понять. Слева от шоссе в Рино возвышалась на сваях обмотанная толем черная коробка около двадцати футов высотой. Вниз спускалась грубо сколоченная лестница, исчезавшая в яме. Рядом стоял пыльный новенький «кадиллак». Его владельцем оказался жизнерадостный невысокий мужчина в ботинках, джинсах и пропитанной потом широкополой шляпе. Когда ему нужны были деньги, он спускался по лестнице из комнаты, где жил, в яму, которая служила серебряными копями. Все было очень просто, хотя не очень понятно, особенно когда я узнал, что в доме на сваях есть рояль и он играет на нем примитивные пьески. Невадцы, однако, ко всему этому относились очень спокойно.
Пропутешествовав по пустыне около недели вместе с двумя ковбоями с родео, охотниками на диких мустангов, с которыми судьба свела в Рино — к тому же у них оказалось свободное время, — мы наткнулись на невесть когда покинутую лачугу, ветхое строение, сооруженное одиноко забредшим фермером, служившее теперь прибежищем всем, кого сюда заносило. Единственное окно было без стекол, дверь висела на одной петле. Вокруг валялись сотни журналов. В основном двух видов — «Плейбой» и ему подобные, а также вестерны. Они были сложены в углах кипами высотой до фута. Сотни ковбоев, которые здесь отдыхали, мечтали, читали, натаскали их сюда за долгие годы. Мои попутчики не могли взять в толк, почему меня удивляло, что эти люди, которые годами живут не слезая с лошади, с таким наслаждением смотрели на воссозданных по их образу и подобию героев и не могли вообразить лучшей участи, чем сняться в кино: вот где ковбои настоящие, а они — поддельные. Окончательная победа искусства, по крайней мере этого вида, заключалась в том, чтобы человек почувствовал себя менее реальным, чем художественный образ.
Прошло четыре года, и один из этих людей появился у нас на съемках «Неприкаянных». Нам пришлось о многом переговорить, прежде чем он погрузился в воспоминания и, встав возле камеры, посмотрел съемку сцены, которая была взята из его жизни, — когда Кларк Гейбл рассказывает Мэрилин о прошлом своего героя. Сцену отсняли, и он, повернувшись ко мне, восторженно покачал головой, удовлетворенно заметив: «Черт, звучит, будто было на самом деле». По его виду было совершенно ясно: он не понял, что это его судьба, и не мог допустить, что такие метаморфозы возможны. Таким образом, Невада стала для меня зеркалом, но в нем, однако, реально не отражалось ничего, кроме огромного неба.
В глубинке, где уже не встретишь след грузовика, можно было наткнуться на признаки подземной жизни. Посреди шалфея и песка сушились на солнце надетые на палку шорты или футболка. Мои приятели предпочитали обходить такие места стороной, хотя говорили, что знают некоторых из обитателей подземных нор. Обычно там скрывались люди, разыскиваемые законом, чаще всего за убийство. Полиция знала, что они здесь, но никого не интересовало, почему их не разыскивают. Однако расплата была неизбежна.
Наезжая раз в неделю в Рино за покупками и в прачечную, мы воспринимали этот городок по-иному, чем его видят туристы, приезжающие развлекаться: через несколько дней круговерть игорного дела начинала действовать угнетающе. Стоя около стойки, женщины, держа на руках малышей, то и дело опускали в игральные автоматы мелочь, но по их лишенным выражения лицам было видно, что никаких надежд на выигрыш у них нет. Это было так же безрадостно и затрапезно, как привычным усталым жестом не глядя выбросить из окна машины бумажную салфетку. Уйма женщин в джинсах и рваных теннисках просто приезжали сюда потратить деньги.