Напрасные совершенства и другие виньетки
Шрифт:
Так или иначе, фраза хороша, а еще лучше она по контрасту с истеричной реакцией преподавательницы, от которой ожидалось бы что-нибудь более взвешенное.
По контрасту, который и не дает этому диалогу уйти в прошлое. Ведь счеты у нас сегодня не с классиками (они – какие есть, такие есть), а с их блюстителями, то исступленно топающими на каждое “не совсем” ногами, то насупленно его замалчивающими. Дело не в Ольге, а в том, что образ Пушкина (Хлебникова, Ахматовой…) не совсем – или чересчур? – удался литературному истеблишменту.
“Срезал!”
Это было летом, в Москве, на одной из тех ежегодных вечеринок—ассамблей, где собирается теплая компания моих старинных коллег. Старинных, но в основном все-таки младших, хотя бывают и мои сверстники и даже двое-трое чуть постарше меня, а самому общительному и остроумному – всеми обожаемому патриарху этого сообщества – вообще за 80. С ним мы по давней традиции театрально пикируемся перед знакомой аудиторией,
При этом, он обычно восседает где-то в центре, я же работаю по краям, так сказать, на ковре, он ведет главную партию, а я поставляю неожиданные вариации, этакие партизанские наскоки. Распределение ролей вполне адекватное, тем более что он с некоторых пор важничает – принимает свои титулы, премии и почетные должности чересчур всерьез, а меня хлебом не корми, дай подорвать чей-нибудь священный авторитет.
В этот раз карта легла на редкость для меня удачно, и я его практически нокаутировал. Вот как это было.
Он сидел за столом, уставленным едой и напитками, в окружении поклонниц (сидеть ему уже давно легче, чем ходить), а я перемещался от группы к группе, что-то попивая и чем-то закусывая, когда вдруг услышал обращенную ко мне нарочито вызывающую реплику:
– Алик, а можно задать Вам деликатный вопрос?
Деликатный? Это публично-то?! Напористая фразировка, победительная интонация, заранее торжествующая улыбка – все это не оставляло сомнений в характере надвигавшейся опасности. Но я был к ней давно готов и все ждал, когда же и кем – уж не им ли? вот бы здорово! – будет сделан предсказуемый ход.
– А можно я отвечу, не дожидаясь вопроса? Верхнее, – я назвал его по имени отчеству, – верхнее!
– Как Вы сказали? Верхнее?!
– Да-да, верхнее. В смысле: белье не нижнее, а верхнее.
– Как же вы догадались, чту я имел в виду? – покорно признавая мою победу, спросил он.
– Как, как… Так Вам все и скажи. У нас есть свои методы, – со скромным достоинством завершил я этот раунд.
Для собравшихся смысл происходящего был очевиден – в самом буквальном значении этого слова. На вечеринку я пришел в недавно купленной новомодной рубашке горчичного цвета, очень похожей на топ кальсонного гарнитура. При покупке в сантамоникском магазине REI (как я потом узнал, престижном) она вызвала у меня аналогичные сомнения, и я специально допросил продавщицу, каковая заверила меня, что да, да, одежда верхняя, верхняя, что, впрочем, не мешало Ладе еще долго настаивать, что на работу в этом лучше не появляться (она ошибалась, – секретарша и аспиранты хором подтвердили, что рубашка о’кей).
Так что насчет «методов» я, конечно, приврал – напустил дополнительной важности. Но извне все смотрелось в духе сеанса черной магии и прошло на ура, тем более, что мой оппонент еще несколько раз в течение вечера допытывался, как это я прочел его мысли, но я не раскололся.
Однако задним числом определенный метод, увы, налицо, не в том смысле, что я им сознательно руководствовался, а в том – удручающем – интертекстуальном смысле, что ничего нового сказать практически невозможно, в лучшем случае удается пролепетать что-то карликовое с плеч гигантов.
Первым на память приходит, конечно, Остап Бендер, мгновенно раскусывающий своих партнеров. Например, только что выпоротого соседями Лоханкина, у которого он собирается снимать комнату:
“ – Васисуалий Андреевич, вас незнакомый мужчина спрашивает. <…>
Васисуалий Андреевич живо вскочил, поправил свой туалет и с ненужной улыбкой обратил лицо к вошедшему Бендеру. <…>
– Да, да, – пролепетал Лоханкин <…> видите ли, тут я был, как бы вам сказать, немножко занят… Но… кажется… я уже освободился?.. <…>
– Торговаться я не стану, – вежливо сказал Остап, – но вот соседи… Как они?
– Прекрасные люди, – ответил Васисуалий. <…>
– Но ведь они, кажется, ввели в этой квартире телесные наказания?
– Ах, – сказал Лоханкин проникновенно, – ведь в конце концов кто знает! Может быть, так надо! Может быть, именно в этом великая сермяжная правда!
– Сермяжная? – задумчиво повторил Бендер. – Она же посконная, домотканая и кондовая? Так, так. В общем, скажите, из какого класса гимназии вас вытурили за неуспешность? Из шестого?
– Из пятого, – ответил Лоханкин.” (“Золотой теленок”, II, 13).
Ну, Лоханкина Бендеру вычислить нетрудно. К тому же он, с позволения подыгрывающих ему авторов, получает щедрую подсказку, обнажающую интеллектуальные штампы собеседника (так надо; сермяжная правда).
Но более достойному противнику великий комбинатор может иной раз и проиграть.
Вот он приходит к Корейко с похищенными у него накануне десятью тысячами – в расчете, что, взяв их, тот признается в своих подпольных богатствах.
“…Остап приступил к делу. <…>
– Хотим вас обрадовать.
– Любопытно будет узнать. <…>
Бендер
– Ровно десять тысяч. <…>
– Вы ошиблись, товарищ. <…> Какие десять тысяч? <…>
– Ведь вас вчера ограбили?
– Меня никто не грабил.
– Да как же не ограбили? <…> Вчера у моря. И забрали десять тысяч. Грабители арестованы. <…>
– Да, ей-богу же, меня никто не грабил. <…> Тут явная ошибка.
Еще не осмыслив глубины своего поражения, великий комбинатор допустил неприличную суетливость, о чем всегда вспоминал впоследствии со стыдом. Он настаивал, сердился, совал деньги в руки Александру Ивановичу <…> Корейко пожимал плечами, предупредительно улыбался, но денег не брал. <…>
– Ну, как вы думаете, откуда у меня может быть столько денег?
– Верно, верно, – сказал Остап, поостыв. – Откуда у мелкого служащего такая уйма денег?..” (“Золотой теленок”, II, 14)
Фразу, которой Остап рассчитывал пригвоздить Корейко, тот издевательски произносит сам.
Легкие победы, как у Бендера над Лоханкиным, в изобилии встречаются у Булгакова. Классический случай, вошедший в пословицу, – разговор Воланда с буфетчиком, жалующимся, что воландовские червонцы обратились в простые бумажки.
“ – Это низко! – возмутился Воланд, – вы человек бедный… ведь вы – человек бедный?
Буфетчик втянул голову в плечи, так что стало видно, что он человек бедный.
– У вас сколько имеется сбережений?
Вопрос был задан участливым тоном, но все-таки такой вопрос нельзя не признать неделикатным. Буфетчик замялся.
– Двести сорок девять тысяч рублей в пяти сберкассах, – отозвался из соседней комнаты треснувший голос, – и дома под полом двести золотых десяток. <…>
– Ну, конечно, это не сумма, – снисходительно сказал Воланд <…> хотя, впрочем, и она, собственно, вам не нужна. Вы когда умрете?
Тут уж буфетчик возмутился.
– Это никому не известно и никого не касается, – ответил он.
– Ну да, неизвестно, – послышался все тот же дрянной голос из кабинета, – подумаешь, бином Ньютона! Умрет он через девять месяцев, в феврале будущего года, от рака печени в клинике Первого МГУ, в четвертой палате. <…>
– Девять месяцев <…> двести сорок девять тысяч… <…> Маловато, но при скромной жизни хватит. Да еще десятки.
– Десятки реализовать не удастся, – ввязался все тот же голос, леденя сердце буфетчика, – по смерти Андрея Фокича дом немедленно сломают и десятки будут отправлены в госбанк”. (“Мастер и Маргарита”, 18)
Воланд и ассистирующий ему из соседней комнаты Коровьев угадывают даже не мысли буфетчика, а нечто еще более сокровенное, отчасти и ему самому неведомое, – масштабы и судьбы его сбережений, причину и даже дату смерти. Полное превосходство опять-таки на стороне распознавателей, в данном случае благодаря их сверхчеловеческой природе.
А вот более серьезный вариант подобного разгадывания – между персонажами, если не равными, то все же сопоставимыми по умственному развитию.
“Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного <…> и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Изгнать <…> велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора. <…>
– Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина? <…>
И вновь он услышал голос:
– Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет. <…>
– Ну вот, все и кончилось, – говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, – и я чрезвычайно этому рад. <…> Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека. <…> Беда в том <…> что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. <…>
Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора, по-латыни сказавшего:
– Развяжите ему руки”. (“Мастер и Маргарита”, 2)