Народ
Шрифт:
Не скрою: невзгоды учителей огорчают меня сильнее, чем все другие невзгоды. Кто во Франции больше всех заслуживает уважения, больше всех нуждается, [147] больше всех обойден и забыт? Учителя. Государство, не зная, что эти люди – главная его опора, источник его благополучия, не имея понятия о том, что лишь учителя в силах обеспечить мощный духовный подъем народа, отдает их в полное подчинение своим собственным врагам.
Вы скажете, что монахи обучают лучше; я с этим не согласен. Но даже если это так, что ж такого? Учителя – это Франция, а монахи – это Рим. Это наши враги, чуждые нам люди. Прочтите, что они пишут в своих книгах; понаблюдайте их обычаи, посмотрите, с кем они якшаются. Ратуя за обучение, они в душе остаются иезуитами.
147
Лорен (Lorain. Tableau de l'instruction primaire), написавший чрезвычайно ценный труд, основанный на официальных источниках, где излагаются отчеты 490 инспекторов, посетивших в 1833 году все школы, не находит достаточно сильных слов, чтобы описать нужду учителей, их плачевную участь. Он сообщает, что
После того как были получены эти отчеты, основали новые школы, но положение учителей не улучшилось. Надеемся, что в этом году Палата депутатов вотирует, наконец, стофранковую прибавку к их жалованью, которой не удалось добиться в прошлую сессию (1846). (Прим. автора.)
В другой книге я говорил о тяготах духовенства. Они велики, вызывают сочувствия. Но священник, этот раб папы и епископа, целиком от них зависящий, не смеющий ни в чем им прекословить, является в свой черед тираном учителя. Последний подчинен ему не только формально, но и фактически. Жена учителя, мать семейства, заискивает перед служанкой г-на кюре, перед любой влиятельной прихожанкой. Ведь она отлично знает (у нее дети, и жить ей донельзя трудно), что если учитель не поладит с кюре – пиши пропало! Он конченый человек, с ним расправиться легче легкого. Вы думаете, его только ославят невеждой? Какое! Он-де и пьяница, и развратник и так далее и тому подобное. Наглядным доказательством его безнравственности служат дети: что ни год – новый ребенок… Лишь монахи – воплощенная нравственность. Правда, иногда их таскают по судам. Но не беда: замять возникшее дело не так уж трудно.
О порабощенность! Ее тяжелое иго я нахожу повсюду: и поднимаясь, и спускаясь по социальной лестнице. Под этим ярмом задыхаются самые достойные, самые заслуженные, самые скромные люди.
Я говорю не о законном, иерархическом подчинении, не о выполнении приказов начальства – все это естественно, а о другой зависимости, косвенной, скрытой, но еще более тягостной. Ее корни в верхах, она охватывает низы, проникает всюду, проявляется решительно во всем, обо всем осведомлена, хочет управлять и телами и душами людей.
Между торговцем и чиновником большая разница. Первый, как мы уже говорили, вынужден обманывать в мелочах, роль которых сама по себе невелика; но зачастую он сохраняет независимость суждений. Государственный же служащий как раз этой независимости лишен. Ему приходится кривить душой; порой он принужден лгать, когда дело касается того, во что он верит, его политических убеждений.
Наиболее умные стараются работать так, чтобы их не замечали, они избегают высказывать свои мысли, делают вид, будто они – люди ничтожные, незначительные, и это им так хорошо удается, что уже нет надобности притворяться: они в самом деле становятся такими, какими хотят казаться. Чиновники, эти глаза и руки Франции, притворяются, будто ничего не могут увидеть, ничего не могут сделать… Поистине, если органы тела таковы, то оно наверняка поражено серьезным недугом.
Но будет ли бедняге легче, оттого что он выставляет себя ничтожеством? Вовсе нет. Чем больше он уступает, чем дальше пятится назад, тем больше от него требуют. Хотят, чтобы он представил «доказательства преданности» (так это называется), оказал «услуги». Он сможет далеко пойти, если будет полезен, если сообщит побольше сведений о таком-то или таком-то. Взять, к примеру, вашего сослуживца Имярека – можно ли на него положиться?
Этот вопрос повергает чиновника в замешательство, он возвращается домой расстроенным, почти больным. Его расспрашивают, что с ним? Он объясняет. Как вы думаете, кто его поддержит в эту трудную минуту? Члены его семьи? Очень редко.
Как это ни грустно, ни тяжело, но приходится сказать: в наше время человека портит не общество (он слишком хорошо его знает), не друзья (у кого они есть?). Нет, чаще всего его портит собственная семья. Любящая жена, тревожась за судьбу детей и стараясь, чтобы муж продвинулся по службе, способна на все, она может даже толкнуть его на подлость. Набожная мать не видит ничего особенного в том, что сын делает карьеру, притворяясь набожным. Ведь цель оправдывает средства, и тот, кто служит доброму делу, не может быть грешным… Как же быть чиновнику, когда его вводит во искушение собственная семья, которая должна была бы оградить его от соблазна, когда порок прикрывается личиной добродетели, или сыновнего послушания, или отцовского авторитета?
Это одна из наиболее мрачных сторон нашей действительности; не знаю, что может хуже влиять на нравы.
Но я никогда не поверю, чтобы подлость, даже при наличии таких помощников, как подхалимство и ханжество, восторжествовала во Франции. Наш народ питает неодолимое отвращение ко всякой фальши, ко всякой лжи. В своей массе он не так уж плох; не судите же о нем по накипи, всплывающей на поверхность. Хоть эта масса и неустойчива, но есть сила, сплачивающая ее: чувство воинской чести, о которой изо дня в день напоминает наша героическая история. Иной, уже готовясь совершить низкий поступок, вдруг останавливается, сам не зная отчего… Не почувствовал ли он незримый дух наших героев-солдат, не реет ли возле его лица наше старое знамя?
О, я надеюсь лишь на это знамя! Пусть оно спасет Францию и ее армию! Пусть останутся незапятнанными наши славные войска, на которые устремлены взоры всего мира! [148] Пусть они будут тверже железа – перед лицом врага, и крепче, чем сталь – перед попытками внести разложение в их ряды! Пусть никогда не проникнет в них полицейский дух! Пусть они всегда с отвращением относятся к измене, к подлости, к тайным проискам вместо честных путей!
Какое сокровище вручено нашим молодым солдатам! Какая ответственность за будущее лежит на них! В день последнего сражения между цивилизацией и варварством (кто знает, вдруг этот день наступит завтра?) пусть Судия ни в чем не сможет упрекнуть их!
148
Если насилия и совершались, то только по приказу. Пусть ответственность падет на тех, кто эти приказы отдавал! Заметим мимоходом, что наши газеты слишком часто используют в узкопартийных интересах клеветнические выдумки англичан. (Прим. автора.)
149
Будучи горячим патриотом, Мишле преувеличивает здесь и военную мощь Франции (немалую роль сыграл престиж наполеоновских побед), и роль ее армии, которая решительно ничем не отличалась от армий других буржуазных государств современной Мишле эпохи и точно так же служила» для колониальных завоеваний (Алжир) и для усмирения внутренних беспорядков. Менее чем через два года после того, как Мишле написал о «святых штыках Франции» в июне 1848 г. солдаты генерала Кавеньяка потопили в крови восстание парижских рабочих.
Глава VII
Тяготы богача и буржуа
Лишь у одного народа имеется грозная армия, но именно он не играет в Европе никакой роли. Это нельзя объяснить только слабостью министерства или правительства: к несчастью, явление это обусловлено более серьезной причиной – общим вырождением правящего класса, класса нового и в то же время успевшего одряхлеть. Я говорю о буржуазии.
Чтобы меня лучше поняли, начну издалека.
Славная буржуазия, которая одолела средневековье и совершила в XIV веке нашу первую революцию, [150] отличалась той особенностью, что необычно быстро, выйдя из народа, превратилась в «сливки общества». [151] Она была не столько классом, сколько промежуточной ступенью между классами. Потом, сделав свое дело, создав новое дворянство и новую монархию, эта буржуазия утратила свою гибкость, окостенела и стала классом уже не героическим, а зачастую смешным. Буржуа XVII и XVIII веков был уже существом вырождающимся, как бы остановившимся в своем развитии на полпути: некая помесь, ни то ни се, ни рыба ни мясо. Существо это было на вид непрезентабельно, но тем не менее очень довольно собою и преисполнено амбиции.
150
Речь идет о парижском восстании 1356–1358 гг. во главе с купеческим старшиной Парижа Этьеном Марселем. Восстание было вызвало неудачами Франции в Столетней войне с Англией (разгром французских войск сначала при Креси, потом при Пуатье), непомерным гнетом налогов, всей тяжестью ложившихся на третье сословие, а также постоянными злоупотреблениями при взимании этих налогов. Мишле ошибочно называет это восстание революцией.
151
Это превращение части буржуазии происходило, как известно, через дворянство мантии, но мало кто знает, что эти новоявленные дворяне в XIV и XV веках очень легко становились военными. (Прим. автора.)
Современная буржуазия, появившаяся так быстро после Революции, не встретила на своем пути противостоявшего ей дворянства. Это усилило ее желание прежде всего стать классом. Едва появившись, она так прочно укоренилась, что наивно уверовала в возможность выделить из своих рядов новую аристократию. Как и следовало предвидеть, новоявленная «старина» оказалась хилой и немощной. [152]
Хотя буржуазия всячески подчеркивает, что является отдельным классом, нелегко установить границы этого класса, найти, где он начинается и где кончается. Этот класс состоит не из одних только зажиточных люден: есть и бедные буржуа. [153] Один и тот же сельский житель будет слыть там – поденщиком, а здесь – «буржуа», потому что у него имеется хоть какая ни на есть собственность. Благодаря этому, слава богу, нельзя резко противопоставлять народ буржуазии, как делают некоторые; это привело бы к тому, что у нас появились бы две нации вместо одной. Наши мелкие деревенские собственники, будут ли они называться «буржуа» или нет, являются народом, составляют его костяк.
152
В дореволюционной Франции было три класса, в современной же Франции – только два народ и буржуазия. (Прим. автора.)
Три класса – точнее, три сословия – духовенство, дворянство и так называемое третье (податное) сословие, в которое входила и буржуазия.
153
Если вы внимательно приглядитесь к тому, как народ понимает слово «буржуа», то увидите, что оно означает в его глазах не столько богатство, сколько известную независимость, досуг, отсутствие заботы о завтрашнем дне Рабочий, получающий пять франков в день, все-таки называет «буржуем» рантье, который имеет всего-навсего триста франков годового дохода, влачит полуголодное существование и в январе ходит без пальто.
Если сущность буржуа – уверенность в завтрашнем дне, то можно ли включать в их число тех, кто никогда не знает, богаты ли они или бедны, – коммерсантов или разных других лиц, которые, несмотря на более прочное положение, целиком зависят от крупных капиталистов из-за покупки должностей или по другим причинам? Впрочем, если они и не настоящие буржуа, все равно они принадлежат к этому классу по своим интересам, страхам, общему всем им желанию мира во что бы то ни стало. (Прим. автора.)