Наш последний эшелон
Шрифт:
Из канцелярии вышел Хомут.
– Товарищ прапорщик, закурить не будет? – обращаюсь к нему. – На сон грядущий бы штучку…
– Ну вы и саранча, братцы! За день пачку расстреляли! – Но все же лезет в карман, долго копается в нем, как видно выуживая из набитой пачки сигаретку; наконец подает.
– Спасибо! Теперь усну…
– А так бы не уснул? – подмигивает Хомут. – Не упахтался?
Повеселев, поднимаюсь в курилку. Не успел подкурить, а уже со всех сторон:
– Ромыч, оставь! На пару тяпок!
Сажусь на скамейку, щелкаю зажигалкой. Жадные, завистливые взгляды, провожающие каждую затяжку, мешают, отравляют удовольствие.
– Блин, уберите шары! – не выдерживаю. – Даже не лезет. Балтон, лучше сыграй что-нибудь.
– «Фотографию»? –
– Давай ее.
Это наша заставская песня. Рассказывали, что придумал ее задолго еще до моего сюда прибытия легендарный повар Сидор. Мои деды, тоже его не знавшие, но наслышанные от своих дедов, передавали, как этот Сидор геройствовал. Бегал по ночам с гитарой в ближайшую деревню (ныне почти необитаемую) к своей девчонке; как при этом преодолевал «систему», набрасывая на колючку одеяло. Происходила сработка, заставу поднимали в ружье, искали нарушителя, а Сидор мчался прямиком через чащобу на свидание. Вряд ли так было, но без подобных преданий, наверно, нельзя. Хочется верить, что, дескать, были герои когда-то, ничего не боящиеся сорвиголовы. Это вот мы – вялые, вечно усталые, равнодушные полутрупы. А, мол, когда-то!..
Знакомые аккорды, гнусоватый голос Балтона шершавят душу:
Твоя фотография висит на стене,
И больно, и радостно, и как-то сладостно мне.
Твоя фотография – надежда любви,
И кажется мне, где-то рядом есть ты…
В проигрышах между куплетами я сую Балтону в рот сигарету, он глубоко, всей грудью втягивает дым. Выпускает его, поет дальше. Передаю окурок Терентию, тот, торопливо схватив несколько тяжек, следующему – Макару…
У меня в руке календарик, потертый, затасканный, измусоленный. Он почти полностью истыкан иголкой. Лишь внизу, под надписью «Декабрь», – две колонки целые… Вынимаю из ушанки иглу. Каждый вечер прокалываю очередные цифры, умерщвляю прожитый день, пронзаю, как нечисть осиновым колом, чтоб не воскрес, не потянул меня обратно, не повторился.
Открыл глаза. По привычке хотел тут же подняться, натягивать свои галифе, китель… Нет, никто меня не тормошит, дежурный не стоит над кроватью. Тихо и спокойно, лишь по соседству сопят, похрапывают ребята. В кубрике тепло. Протягиваю руку к батарее – горячая. Муха старается… Как-то даже не по себе, тревожно стало, словно бы не хватает необходимого. Холода не хватает, пробуждения от назойливого: «Пора в наряд! Давай, слышь, просыпайся».
Скупо и мягко, сквозь закрашенный красной краской плафон, освещает кубрик дежурная лампочка.
Спать не хочется, нет той постоянной одури недосыпа и усталости. Лежу с открытыми глазами, смотрю в потолок. Если приглядеться – по потолку скользят бледные, ленивые тени. Слежу за ними, а мысли оживают, вырываются на волю, перерастают в мечты… Вот пополнение, Вадик сказал, должны прислать. Три-пять человек… Вполне вероятно, что на днях, может, даже сегодня утром, придет телеграмма. Возьмет и придет. На Арбуза и на меня… И послезавтра ночью мы поедем отсюда. Насовсем. Навсегда.
Надену давно уже готовую, правда без прибамбасов, парадку, соберу вещички и:
Уезжают в родные края
Погранцы-молодцы дембеля…
Парни, тужась, упрутся в борта, я крикну им наконец-то: «Мочите, чуваки!» Махну фуражкой…
Да, блин, дембель неизбежен, как сказал дух, вытирая половой тряпкой скупую слезу…
Не надо. Нет, не надо мечтать. Слишком страшно… И я вызываю одну за другой картинки прошедших двух лет… Вот нас, в гражданской одежде еще, у многих и длинные волосы, вводят на территорию отряда. Сзади с жужжанием и скрипом закрываются ворота. Пятиэтажное здание казармы, в окнах – усмехающиеся, кровожадные рожи. «Душары, вешайтесь!» – озорной, обещающий крик сверху… Первая помывка в бане, дезинфекция. Казенная одежда, портянки; какой-то толстый прапор нашлепнул мне на лысую голову здоровенную ушанку – служи!.. Каждое утро начиналось с истеричного
Можно уже сказать: дотянул до конца.
– Комтех, ключ дай от каптерки. Взять надо кое-что.
– Молоко, кстати, в столовой, в шкафу.
– А-а, можешь выпить.
Мой вещмешок у самого входа. Месяц, как собран. Осталось пристегнуть к лямкам заполярку, сапоги, засунуть внутрь пэша, грязное нательное бельишко, и – в путь. Сначала повезут, конечно, в отряд. Сдам обмундирование, получу военный билет, документы на проезд до места жительства…
Рядом с мешком – дембельский «дипломат». Это родители прислали в конце сентября, как раз к приказу. Как давно это было – приказ об увольнении в запас солдат срочной службы призыва… Моего призыва. Скоро три месяца. Почти девяносто дней. Девяносто лишних дней.
Отмыкаю замочки на «дипломате». Распечатываю пачку «Бонда». Одну из трех… Для колодки надо пятьдесят сигарет, так что несколько можно выкурить. Беру штучку, потом еще две. Осталось, значит, пятьдесят семь… Сейчас нельзя не покурить. Редкий момент. Как будто колесо остановилось, перестало вращаться и ты, находясь внутри него, тоже перестал, замер, и вот изумляешься, глядя вокруг… В детстве у нас была такая игра. Колесо от «Кировца» затаскивали на дамбу, один кто-нибудь залезал в его нутро, там, где должна быть камера, упирался ногами в резину, сжимал руками края покрышки. «Готов!» И колесо вместе со смельчаком сталкивали с дамбы. Оно катилось, бешено вращаясь, подскакивая на камнях. Врезалось в воду… Так и сейчас – такое же ощущение. Долгие секунды, часы, дни вращался, подскакивал, упирался, чтоб не вылететь, не сломать шею. И вот – остановилось, успокоилось, легло неожиданно набок, и ты озираешься, не понимая, охренев от наступившего покоя, рассматриваешь все вокруг, точно впервые увидел, и ждешь с ужасом, но и желанием, что вот-вот снова завертится, замельтешит, сольется в кутерьме неразберихи…
Часто сплевывая, втягиваю в себя едкий, удушливый дым просохшего, залежавшегося табака. Непривычно – чаще приходится курить влажные, отсыревшие; чтобы как следует затянуться, надо сосать изо всех сил, до боли в висках. А тут… Все кажется странным в эти минуты, но желанным, хорошим, добрым. И почему-то именно сейчас понимаю, что буду скучать по этой ненавистной, осточертевшей заставе, по таким парням, которых на гражданке уже не встречу. Там они станут другими. И по тоске по дому, по самому этому желанию вырваться отсюда буду скучать…
Долго тыкал оплавленным фильтром в чугунную боковину урны… Надо все-таки спать. Завтра трудный денек. Как и большинство предыдущих…
Спустился, отдал Комтеху ключ. Зашел в туалет… Сколько раз скоблил, доводил до блеска эти вмазанные в бетон корытца – о́чки – со стершейся эмалью… Да, залетов хватало. То на кухне засекут за жаркой картофана, то до стыка не дойду, то пошлю Пикшеева… Что ж, прощайте, очки, скоро буду сидеть на удобном, с мягким кружком, унитазе. В одной руке сигаретка, в другой – чашечка кофе. За всё оторвусь!