Наш советский новояз
Шрифт:
Первое слово («ротозейство»), пожалуй, и в «староязе» несло в себе легкий осуждающий оттенок. Но именно — легкий, во всяком случае — скорее добродушный, чем злобный.
Что же касается второго («беспечность»), то в нем (если верить Пушкину. А кому еще нам верить, если не ему?) не было даже и тени осуждения, а тем более саморазоблачения, самокритики, как сказали бы мы все на том же нашем новоязе.
Но дело даже не в том, что, попав в передовую «Правды», оба эти слова изменили прежнее свое значение. Главный смысл происшедшей трансформации в том, что живое слово стало мертвым. И даже не просто мертвым, а — омертвляющим, несущим, сеющим смерть.
В
Но по мере того как государственная идеология утрачивала, теряла свой былой боевой заряд и превращалась в пустопорожнюю болтовню, слово «передовица», как уже было сказано, стало синонимом предельной тусклости и серости языка. Я бы даже сказал, синонимом предельной бессодержательности.
В 60-е годы в Италии возникло новое, ультрасовременное по тем временам направление в искусстве: неоавангард. Теоретики этого самого неоавангарда исследовали закономерности, определяющие, какое количество информации содержится в том или ином сообщении. Они отталкивались при этом от теории информации, согласно которой количество информации находится в прямой зависимости от вероятности. Чем менее вероятно сообщение, тем большее количество информации оно в себе содержит. Сообщение, содержащее минимум невероятного, содержит в себе минимум информации.
Теоретики неоавангарда исходили из того, что вот это самое количество невероятного как бы определяет меру художественности произведения, силу его художественного воздействия.
Для этих целей теория вероятностей, я думаю, вряд ли годится. А вот для определения стилистики передовой статьи в советской газете, когда идеология нашего идеологического государства была уже на излете, теория эта подходит как нельзя лучше.
Передовая статья — по определению — не должна была содержать ничего невероятного. И даже если речь в ней шла о каких-нибудь действительно невероятных вещах или событиях, сообщать о них полагалось так, словно ничего невероятно в них нет и быть не может. Говоря проще, передовая статья, как правило, несла в себе даже не минимум, а — ноль информации.
Унылая, безликая, стертая стилистика передовой статьи была производным от этого — главного ее качества. Еще и поэтому, если вдруг — каким-то чудом — мелькнет, бывало, в передовице какое-нибудь живое слово, живая мысль, живой оборот, — это вызывало самое настоящее смятение умов.
Был, например, такой случай.
То ли в конце 60-х, то ли в начале 70-х главным редактором «Правды» стал А.Ф. Румянцев. Хоть и был он довольно видным партийным функционером и даже членом Ревизионной комиссии КПСС, не без некоторых к тому оснований считался там, у них, белой вороной. Немудрено, что на должности главного редактора главной партийной газеты он продержался недолго.
Однако за недолгий этот срок он успел напечатать в этой главной партийной газете передовицу, произведшую в писательской среде большой переполох.
Передовица эта была посвящена литературе. Точнее — тем задачам, которые стояли в тот момент перед советскими писателями. Но наряду с разными подходящими к случаю формулами, которые давно уже никого особенно не волновали (служить народу, воспитывать читателя в духе преданности идеям коммунизма и т. д. и т. п.), было там еще одно — совершенно неожиданное заявление, которое писателей наших просто ошеломило. В совершенно категорической форме там утверждалось, что советский писатель должен быть интеллигентным человеком.
На разных этапах партия предъявляла деятелям литературы и искусства разные требования. Но такого они в своей жизни не слышали ни разу.
Александр Трифонович Твардовский поделил однажды всех членов Союза писателей на две неравные группы: тех (они были в явном меньшинстве), кто
Прочитавшие «Капитанскую дочку», узнав, что советскому писателю отныне вменяется в обязанность быть интеллигентным человеком, потирали руки и, ликуя, повторяли знаменитую ленинскую фразу: «Не начало ли поворота!» Те же, кто «Капитанскую дочку» не читал, пребывали в полнейшей растерянности. Мало того, что их всю жизнь проверяли «на вшивость» (партийность, идейность, народность и проч.) — так вот, на тебе! Будут теперь проверять еще и на интеллигентность! Чего доброго, еще и экзамены какие-нибудь сдавать заставят!
И тех и других можно было понять. Ведь все они хорошо помнили времена, когда передовая «Правды» несла в себе некий код, шифр, с помощью которого партия объяснялась с передовой частью народа.
Однако и ликование тех, кто читал «Капитанскую дочку», и паника в рядах тех, кто ее не читал, длились недолго.
Как уже было сказано, А.Ф. Румянцев на посту главного редактора «Правды» не удержался, и жизнь писателей постепенно вошла в обычную свою колею. А правдинские передовицы вновь обрели свою привычную форму, главными приметами которой, как всегда, оставались безликость, серость и бессодержательность.
Этих трех слов тут, впрочем, явно недостаточно. Всю меру этой безликости, серости и бессодержательности не выразишь никакими словами: тут нужен какой-то другой способ выражения. И кажется, я его нашел.
Каждый, кто наблюдал за работой стенографистки на каком-нибудь собрании, не мог не заметить, что за оратором, говорящим на своем, живом, индивидуальном языке, стенографистка, как правило, не поспевает. Ее карандаш летит по бумаге с такой быстротой, что просто диву даешься.
А бывает, что оратор говорит долго, а стенографистка сидит без движения: сделает, не спеша, какую-нибудь одну закорючку в своей тетрадке — и опять застывает.
Это происходит в тех случаях (увы, не таких уж редких), когда речь оратора складывается не из слов, фраз, предложений, индивидуальных речевых, синтаксических оборотов, а из готовых словесных блоков.
Вот из таких блоков и состояли, как правило, газетные передовые статьи.
Ну, а если кого интересует, кем и как они сочинялись, эти передовицы, то у меня на этот случай имеется такая правдивая история.
Когда я работал в «Литературной газете», там на каких-то неведомых мне ролях подвизался очень милый, добродушный пожилой еврей по фамилии Бланк. Он был сотрудником отдела внутренней жизни. Каковы были там его обязанности, я не знаю, да, по правде сказать, не очень этим и интересовался: отдел литературы, в котором я работал и который, естественно, представлялся мне самым важным в газете, был своего рода государством в государстве. Сотрудники всех других отделов по тогдашней моей самонадеянной глупости представлялись мне людьми второго, а то и третьего сорта. Тем более, какой-то там старик Бланк, который с тем же успехом мог бы работать в любой другой газете, скажем, в «Социалистической индустрии» или даже в какой-нибудь затруханной заводской многотиражке — и только волею каких-то неведомых мне, наверняка совершенно случайных обстоятельств оказался в «Литературке».
Но однажды я увидал, как с Бланком обнимается и целуется, как с родным, знаменитый в ту пору литературный ас — Зиновий Паперный. Он как-то особенно любовно оглаживал Бланка, хлопал его по плечу. Потом они долго о чем-то говорили, снисходительно поглядывая на пробегавших мимо с гранками в руках молодых (вроде меня) сотрудников. Сразу видно было, что старые бойцы вспоминают «минувшие дни, и битвы, где вместе рубились они». И вот тут-то я и соблаговолил, наконец, поинтересоваться, кто такой Бланк и чем он занимается в моей родной газете.