Наши знакомые
Шрифт:
— Подумай.
— Да нет, не помню!
— Упрямая какая! Ну, а что называется точкой?
— Это я помню, — сказала Антонина. — Точка — место пересечения двух или нескольких линий. Она же граница линий. Да? А линия — граница поверхности. Правильно? Линия имеет только одно измерение — длину. Верно, Женечка?
— Верно, — сказала Женя, — не тормоши меня, пожалуйста.
— Еще поспрашивай.
— Что?
— Ну, что хочешь. Наложение треугольников поспрашивай.
— Не наложение, а равенство. И не ори — Федя проснется.
— Мы шепотом.
— Нет,
Антонина собрала книги и пошла за Женей. Они сели на диванчик. Женя закурила папиросу. Антонина сидела, прижавшись к Жене, и смотрела, как Женя перелистывает книгу.
— Я сейчас так все вспомнила, — говорила она, — так вспомнила. И школу, и учителей. Как это все давно было, ужасно давно. Знаешь, я даже помню, как у нас в классе пахло — мелом и тряпкой. Знаешь — мокрой тряпкой. У вас тоже так было?
— У нас трупом пахло.
— Где?
— В анатомичке. Ну а про атомы ты что-нибудь помнишь? Про молекулы?
— Помню.
— Расскажи.
Антонина рассказала. Женя слушала внимательно, курила, стряхивала с папироски пепел.
— А чья гипотеза положена в основу всего этого дела, знаешь?
— Нет, не знаю.
— Так вот знай, — назидательно сказала Женя, — английского химика Дальтона. Запомнишь? Даль-тон. А названа еще греками — Демокритом, Эпикуром, Лукрецием. И атом — это значит неделимый.
— Неделимый, — покорно повторила Антонина.
Женя опять стала рыться в химии — выясняла, что Антонина помнит, что забыла. Потом Женя взяла физику, алгебру… Антонина покраснела от волнения — оттого, что ничего толком не знала, все было почти намертво позабыто, хоть поначалу и казалось, будто кое-что все-таки помнит.
— Да, худо, — наконец заключила Женя, — просто очень худо. Все надо с начала. И арифметики не помнишь?
— Не знаю.
— Дроби?
— Что дроби?
— Ну, помножь дробь на дробь.
Антонина взглянула на Женю дикими глазами.
— Что ты?
— Так просто. Когда папа умер, один доктор мне тоже велел дробь на дробь помножить.
— Так помножишь или нет?
— Нет, — вяло сказала Антонина, — не помню.
Они обе долго молчали. Женя о чем-то думала, Антонина сидела печальная, старалась не встречаться с Женей глазами.
— Ну, вот что, — сказала Женя, — слышишь, Тоня?…
— Что?
— Надо заниматься.
— А для чего?
— То есть как «для чего»?
— Вот для чего и для чего? Для чего заниматься? Завивать и брить можно без физики.
— Ты с ума сошла, — сказала Женя, — причем тут завивать?
— При том, что все кончится опять завивкой. Я ничего другого не знаю, не умею, наверное, не могу. И опять пойду в парикмахерскую.
— Это кто тебе сказал?
— Я сказала. А если даже и буду знать, что такое трапеция и что такое коллоид, — все равно парикмахерская. Трапеция и молекулы не специальность, с этим не проживешь.
— А с Пал Палычем проживешь? — грубо спросила Женя. — Проживешь?
Она встала с диванчика и растворила окно.
— Только, пожалуйста, не ной, — сказала она, стоя у окна, — этим ты здесь никого не удивишь, не напугаешь…
— Я и не собираюсь…
— И не огрызайся, — сказала Женя, — не злись! Ну, успокойся. Я подожду, а ты успокойся.
Женя высунулась в окно и долго глядела на деревья, на Неву, на зарево от города. Когда она обернулась, Антонина сидела спокойной.
— Ну что, — спросила Женя, — прошло?
— Прошло.
— Теперь давай рассудим, — сказала Женя, садясь рядом с Антониной и беря ее руку в свои ладони, — давай спокойно рассудим. Ты, наверно, волнуешься, почему, дескать, мы с Сидоровым все обещаем, а работы нет. Волнуешься?
— Да.
— Ну, вот видишь. Теперь слушай. Работа будет, и, вероятно, очень интересная.
— А что делать? — краснея пятнами от возбуждения, спросила Антонина. — Какая работа?
— Я не могу еще сказать какая, но очень интересная. За это ручаюсь.
— Мне любую, — сказала Антонина, — лишь бы не в парикмахерской.
— Вот уж и любую. Нет, с любой у тебя не выйдет, — Женя улыбнулась, — ты ведь каприза…
— Я?
— Да, да, каприза! С тобой, Тонечка, возиться и возиться. Только ты не обижайся, ладно? Это, может быть, не так и плохо, но Сидоров тогда — помнишь, в первый вечер? — много верного сказал про тебя.
— Спасибо.
— Видишь, ты уже и обиделась. А на работе с твоими обидами не очень будут считаться, — наплачешься. Там никто тебе в глаза заглядывать не будет — какое, дескать, у тебя сейчас душевное состояние…
— Я знаю.
— Ничего ты не знаешь! — сурово сказала Женя. — Ровно ничего, совершенно. И ты, к сожалению, не одна такая. Много вас еще — вроде тебя — голубушек. Нынче тридцать второй год, а тридцатый ты помнишь? Двадцать девятый? Двадцать седьмой? Для вашей сестры они, дорогая моя, ничем друг от друга не отличаются, кроме беременности, или дурных отношений с мужем, или новой шубы, или обмена комнаты. А между тем у людей за эти годы вырабатывалось миросозерцание, государство наше стало производить, например, трактора, построены огромные заводы, появились грандиозные типографии…
— Это что — лекция?
— Там увидишь. Людей обламывало, эпоха заставляла думать, принимать или отрицать, старые узкие специалисты заражались темпами, размахом, делались людьми нашими, формировались в активных строителей, а у тебя, душенька моя дорогая, даже характера еще нет. То есть, может быть, он и есть, но я в этом не уверена, да просто не знаю, есть или нет. Что у тебя есть и за что мы все тебя любим? Есть норов, перец, смысл какого-то будущего характера, гордость есть, хотя тоже неустановленная, есть упрямство, горячность. И вообще ты милая, — улыбнулась Женя, — милая, что поделать! Что-то есть в тебе очень хорошее. А норов твой, — Женя помедлила, — норов твой, Тонечка, вещь опасная, — я бы так сформулировала. Он никак не направлен. Он — бессмысленное явление, понимаешь? Помнишь, как ты демонстрировала тогда на свадьбе свое счастье с Пал Палычем? Ох, как у тебя опасно глаза тогда блестели! Как ты тогда кривлялась! И как ты на меня посматривала — с вызовом, с неприязнью, с насмешкой.