Наши знакомые
Шрифт:
Она молчала. Он смотрел на нее сверху и улыбался с той наглостью, какая бывает, когда человек ждет удара.
— Это подло, — сказала она растерянным голосом, — это подло.
— Что ж тут подлого? Ведь помните? Я принес и положил пакетик на стол, вы возьми да спроси: «Это что — паек?» Так и стало называться пайком.
— Но вы не смели.
— Вот тут ошибаетесь! Смел!
— Почему же вы смели?
— Потому что не для себя, а для вас. Мне, как вам известно, совершенно ничего не нужно. А вы одно время, если припомните, очень увлекались едой. Припоминаете?
Антонина
— Припомнили? — с растяжкой спросил он. — Ну вот. Моего жалованья, на которое вы изволили целиком с ребеночком перейти, хватить в нынешних условиях, разумеется, не могло. Не правда ли?
— Подлец, — вдруг побледнев, сказала она, — гадина!
— Зачем же так круто? — спросил он все еще спокойно. — Ведь я брал еду и ничего больше. За что же подлец и гадина? Ваш Сидоров не берет — его дело, да ведь и я сейчас не беру. Мне лично не надо.
— Так, значит, я виновата в том, что вы воровали?
— Как вы все жалкие слова любите, — сказал он. — Это ужас просто! «Воровал!» Вы еще девчонка, а беретесь рассуждать. Что вы понимаете?
Он опять махнул рукой и остановился.
— Мне сюда, — сказал он, — до свиданья!
— До свиданья, — машинально ответила она.
Пал Палыч улыбнулся.
— А пока суд да дело, — не торопясь сказал он, — господин Сидоров себе прислугу организовал.
— Прислугу?
— Так точно. Господа небось еще спят, а вы на базар побежали. И цветочки к столу, и маслице, и заяц…
— Вы что, с ума сошли?
— Почему же с ума сошел? Сами посудите! Девятый час, вы уже на ногах — с базара бежите… Ах, Тоня, Тоня, вот она, ваша будущая жизнь, и счастье ваше хваленое…
Она повернулась и пошла домой. Щеки ее горели, сердце билось так сильно, что перед тем, как подняться наверх, она передохнула. Когда она вошла в свою комнату, Федя еще спал, лежал в кроватке весь раскрытый, и рядом лежали две самые главные игрушки — мотоциклетное седло, подаренное Сидоровым, и страшненький одноглазый заяц, чем-то похожий на того копченого кролика, которого принесла Антонина.
Во всей квартире было тихо, пахло сном и вымытыми вчера полами. Антонина вспомнила, как мыла вчера полы, и вдруг с гордостью подумала: пусть Пал Палыч утешает себя тем, что ее взяли сюда домработницей, она-то не маленькая, ее теперь ничем не обмануть, она знает, какие есть на свете настоящие, подлинные люди, и не отыскать нынче такой силы, которая оторвет ее от этого, милого ее сердцу, мира!
Не бойся умереть в пути.
Не бойся ни вражды, ни дружбы.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1. Биография шеф-повара Вишнякова, рассказанная на досуге им самим
Сидоров неожиданно уехал в Смольный, совещание-летучка, назначенное на этот вечер, не состоялось. Пал Палыч покашлял в столовой и ушел, Женя с Семой Щупаком и Николаем Терентьевичем постучали в комнату к Антонине. Федя играл в войну, но вяло. «Ребенку спать пора», — сказала Женя. Сема Щупак прочитал непонятное стихотворение, потом они заспорили с Вишняковым, потом все пошли пить чай с повидлом. Федя уже спал.
— За такую повидлу надо строго наказывать! — сказал Николай Терентьевич. — Вообще за изготовление из хорошего продукта дряни карать надо!
Усы у него встали торчком, глаза округлились. Женя подмигнула Антонине и нарочно детским голосом спросила:
— Николай Терентьевич, а вообще хорошо готовить — трудно научиться?
— Наверное, ничего особенного! — вступил в игру Сема.
— Нет, почему же! — сыграла в свою очередь Антонина. — Есть поваренные книги, там все написано. Прочитаешь — и приготовишь?
— Да! — совсем вытаращился Вишняков. — Значит, к примеру сказать, инженер мост строит и тоже в книгу глядит? Или доктор лечит согласно своего карманного самоучителя?
Он оскорбленно хлебнул чаю и отставил стакан.
— Рассуждают, а даже чай заварить не могут.
Через несколько минут он горячо говорил:
— Учился я не год, не два, учился жизнь и сейчас еще учусь. А первым моим педагогом был некто Деладье, из французов, Густав-Мария-Жозеф Деладье, замечательный специалист и большой теоретик поварской науки, даже статьи писал и печатал в журнале «Поварское искусство». Он был последователем тоже француза одного, по имени Брилья-Саварен, и мне эту книгу французскую иногда вслух, с выражением, едва не плача от восторга, читал. Вот, например: «Гастрономия владеет человеком в течение всей его жизни; новорожденный с умилительным криком, слезами просит грудь своей кормилицы, и умирающий глотает еще с надеждой последнее питье, которого, увы, ему уже не переварить более!»
— Здорово! — сказал Сема Щупак.
— Еще бы не здорово, — усмехнулся Вишняков. — В каждой профессии есть свои классические труды — какой же ты повар, если эти труды не изучал. Конечно, не все, что писал Ансельм Брилья-Саварен, нам подходит, но если он пишет в своих афоризмах профессора, что «кто принимает друзей, не заботясь сам о приготовляемом для них угощении, тот не достоин иметь настоящих друзей», то возразите, товарищ Щупак, попытайтесь?
Сема пожал плечами.
— То-то! Конечно, бывает, сидят два человека за столом, и один испытывает удовольствие от предложенной еды, а другой сидит, только глазами хлопает. И опять же правильно утверждал Ансельм, что «государство вкуса имеет своих слепых и глухих. Но можно ли на них равняться?»
— Нельзя! — опять незаметно подмигивая Антонине, сказала Женя.
— Так же, как, допустим, обоняние, — продолжал Вишняков. — Шуточки оно в нашем деле? Потребитель ничего не скушает без того, чтобы наперед не нюхнуть. И тут Брилья-Саварен правильно дает свой афоризм: «Нос выдвигается вперед, как передовой пост, который бдительно должен воскликнуть: кто идет?»
Щупак хихикнул, Женя строго шикнула на него.
— Почему во время приема пищи человек испытывает особые приятные ощущения? — грозно спросил Вишняков у Антонины. — Потому что человек «осознает вознаграждение пищей наши потери и способствование продолжению жизни».