Наши знакомые
Шрифт:
— А ты заметила?
— Как же это можно было не заметить? Да, о чем это я? О норове. Вот твой норов — ведь это норов был, правда?
— Норов.
— А к чему это дело вело: норов, гордость — все это вместе? К чему? К тому, чтобы вся жизнь прошла бок о бок с Пал Палычем. Голубушка, милая, норов этот еще надо обломать, надо, чтобы он работал на пользу, а не во вред. Зачем он, такой норов, нужен? Такая же штука в работе. Вот тебе захочется свое доказать, а тут, может быть, как раз другой прав, а не ты. Как раз бы послушаться, а норов и не пускает. А если бы ты работала раньше, все эти годы, тебя бы люди — то, что мы называем коллективом — уже обломали бы и норов стал бы неоценимым твоим внутренним качеством…
— Ты это все
Женя помолчала.
— Я думаю, — погодя сказала Женя, — что тебе надо, пока суд да дело, всерьез подзаняться.
— А зачем про норов?
— Чтоб ты его весь пустила в дело.
— В молекулы?
— Да.
— И в трапецию?
— И в трапецию.
— А почему ты сказала, что я капризная?
— Потому капризная, что отдельная. Сама по себе. И ничего, разумеется, не понимаешь. И вот с вами, еще ничего не понимающими, приходится возиться. Ведь вы — эдакие, особенные, возвышенные, имеете право капризничать, потому что не поняли самого главного, ну а некоторые не захотели понять. Пошли сейчас тебя на работу, ну, скажем, счетоводом или уборщицей в цех. Заверещишь! Не то, скука, подай тебе живое дело, ты не о том мечтала, ты — особенная. А того не понимаешь, что еще не все, далеко не все делают то, что хотят. Многие ли коммунисты работают там, где им хотелось бы работать? Нет! Партия направила, и все тут. Значит, надо! Вот бьется сейчас Сидоров мой с подстанцией нашей — сама слышала, как легко это все дается. А хочет строить нечто совсем другое. Недавно мне и говорит: «Склонности, наклонности — это все хорошо там, где начинается свобода, а какая у нас на Нерыдаевке свобода без электричества! Это еще не свобода, это — необходимость». Ты о таких вещах слыхала? А вообще, знаешь, скучно: думается — как люди сами не понимают, ведь это все так просто… Ну и баста! А сейчас займемся вопросом, ни разу еще нами не затронутым. Поговорим о том, как я буду рожать? Желаешь?
20. Целый мир!
В этот день она тоже встала рано, как вставала всегда, включила на кухне чайник и пошла в ванную полоскаться под холодный душ и петь там, как пела обычно Женя. Утро было сырое, мягкое, глуховатое — с грибным дождичком, немного душное. Ей было очень хорошо под душем, она пела и поднимала руки — то одну, то другую — высоко, туда, где вода еще вся вместе и холодна, сечется и режет. Потом она расчесала волосы и резким взмахом перекинула их назад — они легли густо и ровно; она это чувствовала обнаженными плечами и спиною. Заплетая косы, она опять пела — у нее было такое чувство, точно она получила подарок, удивительный, заколдованный — и что вот-вот наступит чудо. Ей казалось, что сегодня ее день рождения или именины, что сегодня все для нее. И почему-то ей хотелось быть благодарной и нежной. Прямо из ванной, в туфлях на босу ногу и в летнем платьице со смешным карманчиком, она побежала вниз по лестнице и все еще пела вдруг вспомнившуюся песенку:
Огоньки далекие, Улицы широкие…Дождик моросил, и было приятно шлепать старыми туфлями по прозрачным свежим лужам, и чувствовать влагу и на плечах, и на спине, и немного убегать от дождика, бормоча старые детские слова: «Дождик, дождик, перестань, мы поедем на Иордань, богу молиться, кресту поклониться».
На «проспекте» (проспектом жители Нерыдаевки называли еще не застроенную улицу-шоссе) Антонина догнала отряд школьников и школьниц — пионеров. Они, видимо, шли за город на экскурсию, потому что все были с мешочками за спиною и еще с какими-то баночками в руках, с удочками, с сачками, даже котелки были у некоторых. С ними шел молодой еще парень, длиннорукий, красивый, с тонкими бровями, в полувоенной форме. Дети шли стройно и в то же время как-то непринужденно, под барабанную дробь. Барабанщиком был совсем крошечный мальчик, стриженный под машинку, круглолицый, курносый, с ямочками на щеках. Голова его, и плечи, и лицо — все было мокро от дождика; мальчик был серьезен и ступал своими еще по-детски косолапыми ногами в лужи. Он так был занят своим делом, так им совершенно поглощен, что где уж тут было разбирать дорогу. Над сандалиями у него виднелись синие, с белой трогательной полоской носки, и эти носки тоже были мокры, а мальчик все барабанил и все ступал в лужи.
Антонину почему-то необычайно и радостно поразил этот стриженный под машинку серьезный барабанщик, и она долго шла рядом с ним, счастливо улыбаясь и сбоку поглядывая на него. Ей пришло в голову, что ее Федя тоже когда-нибудь так пойдет и так будет барабанить и ступать в лужи, и у него носки тоже будут мокрые, до самой белой полосочки, и другие матери будут идти и заглядывать в его рожицу. Она заметила, что идет и следит за детьми не одна: рядом были еще женщины, и все они поглядывали на детей — с особой, милой, материнской жадностью.
— Куда же это они? — спросила какая-то полная, розовая женщина.
— В Тарховку, — сказали сбоку.
— Не в Тарховку вовсе, — поправила другая, — в Сестрорецк.
Потом Антонина увидела флажок и вспомнила, что это нерыдаевский отряд и что этот вожатый бывал не раз у Сидорова.
Она все шла и шла до тех пор, пока весь отряд не остановился у трамвайной петли. Тогда она поняла, что рынок остался сзади, и, оборачиваясь, чтоб увидеть барабанщика в синих носочках, пошла назад. Она еще видела, как дети один за другим исчезали в трамвае и как на них глядел вожатый — скоро ли, мол, сядете?
На маленьком нерыдаевском рынке она истратила почти все деньги, которые у нее были, купила масла, брынзы, две коробки папирос и копченого кролика — в тот год было и такое. Она знала, что дома очень плохо с едой и, кроме кислого хлеба, ничего нет. Потом она купила огромный букет полевых цветов и уже пошла было домой, но, вспомнив, что Женя на днях плакала — так ей хотелось кетовой икры, — принялась искать. Икры не было ни у одной торговки, и все они ухмылялись, когда Антонина спрашивала. Тогда Антонина купила какую-то красненькую рыбешку, — торговка сказала, что это «ерпень-конь», очень хорошая вяленая рыба. Какой-то рабочий спрашивал молоко и, вдруг обозлившись, назвал торговку ерпенью, а рыбу — жабой.
— Ей-богу, до чего дошли, — говорил он Антонине, — берут обычную жабу, обдирают ей ноги и, пользуясь трудностями, продают за рыбу. Я, старый рыболов, в жизни не слышал такой рыбы. Ерпень-конь! Ох, в милиции по ней плачут…
Антонине было смешно, и она все еще думала о барабанщике в синих носочках. Дождь перестал, но сделалось совсем душно. Когда она, возвращаясь, шла по массиву, ее догнал Пал Палыч.
— Это что у вас? — спросил он про копченого кролика.
— Тетерка, — сказала она.
Он покачал головой и поджал губы. Некоторое время они шли молча.
— Кажется, ваш Сидоров мог бы взять чего-нибудь из столовой, — сказал он, — имеет право. У нас хоть солонина сейчас есть, а вы собак покупаете…
— Это не собака, — обиженно сказала Антонина, — это, во-первых, копченый кролик, а во-вторых, вы сами берете что-нибудь из столовой?
— Когда было нужно, тогда брал, — сказал Пал Палыч спокойно, — и вы великолепно кушали.
— Что кушала?
Барабанщик в синих носочках пропал. Пропало и легкое, ожидающе-радостное настроение.
— Что кушала? — спросила она во второй раз.
— Все.
— Что «все»?
— Да я уж теперь и не помню, — вяло и неприятно улыбаясь, сказал Пал Палыч, — и масло кушали, и мясо, и осетринку, и икорку…
— Так ведь это был паек! — почти вскрикнула Антонина.
— Но кушали-с?
— Это вы из столовой брали?
— Из столовой-с!
Она почувствовала, что Пал Палыч нарочно прибавляет частичку «с», чтобы бесить ее.
— Значит, это было ворованное?
— Как хотите.