Наследницы Белкина
Шрифт:
Изольда приходила, когда Валя почти засыпала на скамеечке, к счастью, школа была во вторую смену. Уроки наставница учить не заставляла, но если вдруг видела тройку в дневнике, лишала театра — на неделю. Для Вали было достаточно — хуже наказания нет.
Жили они в двух кварталах от театра. Высокой Изольде приходилось подстраиваться под мелкий шаг Вали, и в любую погоду — ветер, дождь, жару, снег — она спрашивала:
— Как тебе?
Валя рассказывала. Слух у нее был точный, и любую фальшивую ноту она видела
Изольда внимательно слушала девочку, иногда останавливалась и наклонялась к ней (Валя торопливо вбирала вкусный аромат рижских духов). Уточняла:
— Ты сама это придумала? Может, подсказал кто?
Валя вначале обижалась, но потом поняла — Изольда удивляется верным словам. Многие «ценители искусства» с важным видом аплодируют посредственному пению и тупо молчат, когда надо бы кричать «браво!». Что делать, в нашем городе, как и по всей России, оперу понимать разучились. Раньше было иначе, не знать и не любить ее считалось неприличным. И вообще, по истории оперы можно изучать мировую историю, говорила Изольда.
— Сталин любил оперу, — рассказывала она. — «Бориса Годунова». Гитлер — Вагнера.
— А Наполеон? — спрашивала Валя. Наполеон ей мучительно нравился.
Изольда объясняла, что Бонапарт был человеком военным и предпочитал музыку, написанную армейскими. Оперу скорее уважал, чем обожал, — Керубини, Гретри, Далейрак писали ему марши и победные песни.
Валя супилась, обижалась за Бонапарта и на него самого тоже сердилась — как можно променять целый мир, оживающий на сцене, на какой-то военный марш? Валя подыскивала другие аргументы для Бонапарта, пока Изольда молча разогревала поздний ужин. Она замолкала на целые часы, после пения говорить вредно.
Ночью Валя просыпалась от музыкальных фраз, рвущих и режущих сон, — услышанное в театре с вечера укладывалось в пазы, память добросовестно повторяла новые арии, и Валя просыпалась от того, что внутри нее настраивался маленький оркестр. Иногда, впрочем, оркестр молчал, и тогда девочка вспоминала во сне о другой жизни — с мамой, без Изольды, вне театра. Липкий пот тек по груди, Валя возвращалась в уютную ночь Изольдиной квартиры, ничем не походившую на яркую пьяную ночь родного дома, где теперь крепко спали две балерины — даже во сне, как собаки, вздрагивающие ногами.
Валя быстро забывала маму, хотя и ругала себя за это. Старалась, но не могла искусственно вырастить в себе любовь к покойнице. Зато любовь к Изольде росла без дополнительных стараний — как и любовь к музыке.
— Учить тебя надо, — сказала однажды Изольда. — Слух есть, интересно, что с голосом?
Свой старый «Этюд» Изольда настраивала каждый сезон, благодаря чему инструмент находился куда в лучшем состоянии,
Подруга Изольды, бывшая певица и аккомпаниаторша с глубоко въевшимися ухватками красавицы, долго ахала и целовалась с Изольдой, потом бочком зашла в комнату. Валя долго не могла запеть, стеснялась…
— Ты же понимаешь, ее никуда не возьмут с такой фактурой, — шептала аккомпаниаторша, прощаясь с Изольдой, — но голос, диапазон — все при ней.
— В хоре нужны всякие, — поморщилась Изольда, — тем более сейчас. Это в наше время на фигуру смотрели больше, чем в горло.
Подруга захихикала, потом прослезилась.
— У Вали все впереди, — пояснила она свои слезы.
Первым спектаклем, который Валя услышала за сценой, стал «Евгений Онегин». Ночью она долго не могла уснуть, хотела рассказать Изольде — Татьяна мстит Онегину, а вовсе не пытается хранить верность Гремину. Она просто упивается своей местью! Изольда, зевнув, отозвалась — это потому, что Татьяну пела вчера Городкова, большая, между нами, стерва.
Глава 7. Мнимая простушка
Согрин шел в театр, краски летели за ним следом. Что станет с красками, когда я умру, думал Согрин, они вместе со мной лягут в землю или отправятся на поиски нового художника?
Серая краска, морщинистая, с кракелюрами, как старый асфальт или темная слоновья кожа.
Оранжевая краска, с белым молочным налетом, с горечью апельсиновых косточек.
Белая краска, бледная, больная, будто паутина или слюна, будто стены нашего театра.
У служебного входа народу было, как на трамвайной остановке в час пик, — артистов в те годы встречали, будто героев-полярников. Предлагали донести сумку, просили автограф, просто глазели в свое удовольствие. Театр был не просто театром, а единственным окном в мир для тех, кто вправду любил искусство — как только можно было его любить в закрытом заводском городе.
Согрин встал на крыльце, за колонной, и крутил головой, будто филин. Он не мог знать, что Татьяна давным-давно дома, кормит дочку и даже не догадывается, как сильно ждет ее под снегопадом незнакомый человек.
— Согрин? — нежданный оклик, объятие, больше похожее на тумак.
Так и встречаются старые приятели. Если можно, конечно, назвать приятелем Валеру Режкина, бывшего сокурсника и вечного конкурента. Улыбка на лице появилась не сразу — ее пришлось вызывать силком, как особо вредного духа.
Они не виделись двенадцать лет, но за это время оба почти не изменились. Согрин удивился, почувствовав прежнюю зависть к Валере, она, как выяснилось, никуда не пропадала, а терпеливо ждала встречи, такой, как сейчас.