Наследницы Белкина
Шрифт:
— Я задумал новый роман, — рассказывал Илья вечерами. — Там будет пять главных героев, как в opera seria. У каждого — своя партия, еще хор из второстепенных персонажей, дуэты и один — очень мощный квартет…
Илья и раньше любил оперу, а теперь ходил туда, как Согрин в свое время, на каждый Татьянин спектакль. Мысли о Согрине не исчезали из жизни Татьяны, а голос не возвращался.
Из театрального профкома прислали путевку в санаторий, и Татьяна с дочкой отправились на поиски голоса — вдруг его удастся возродить при помощи йодобромных ванн и кислородных коктейлей? Санаторий был стареньким и страшным — понурая мебель, сочные комары, почти земляной пол в душевой, напоминавшей не то окоп, не то тюремную камеру. В ингаляторной на Татьяну однажды свалился громадный кусок
Оля влюбилась в красивую даму и выбрала самый неудачный способ завоевать предмет страсти — вышучивала ее хилого сына. Татьяна перечитала все книги, что были с собой, прошерстила жалкую санаторскую библиотеку и уже с утра в субботу начинала ждать Илью с новым запасом зелья. Он приезжал рано, первой электричкой, и вел Татьяну гулять к берегу озера, до краев налитого коричневой, заводской водой. За ними следили пауки, водомерки и Оля, прятавшаяся в ближних кустах.
Прогулки по берегу ржавого озера вернули Татьяну в давнее детство, когда мать отправляла ее на дачу с детским садом, — там тоже были зеленые запахи и густое жужжание лета. Неизвестно, что помогло больше — усердие врачей, размеренный режим или детские воспоминания, но голос вернулся к Татьяне, как блудный сын или ветреный муж, — однажды утром она обнаружила его на месте, и вел себя голос так, словно никуда не уходил. На радостях Татьяна собралась домой — к неудовольствию дочери, подружившейся, наконец, и с красивой дамой, и с ее болезненным отпрыском. Голос готовился к подвигам, Татьяне было всего тридцать два.
Голос — как болезнь, никого не спрашивая, селится в теле и уходит из него — тоже без лишних объяснений. Полюбив Согрина, Татьяна думала, что сможет обойтись без театра, — но без голоса, как выяснилось, она жить не умеет. Это были ее краски, ее слова, ее картины, фотографии, декорации, книги — все двери открывались одним ключом.
Артисты хора — не пушечное мясо и не общий фон, опера без хора — не опера, и все-таки многие хоровые смотрят на свое место на сцене как на стартовую площадку. Вот увидите, пройдет время, и хормейстер (дирижер, режиссер, директор или кто там у нас сегодня принимает судьбоносные решения?) заметит талант и поманит пальцем: «Друг мой, будешь петь эту фразу соло» — и вот вместо рядовой девушки в «Царской невесте» хористка несется по сцене в гордом одиночестве: «Боярыни, царевна пробудилась!» А там уже рукой подать до маржовых партий, а потом, глядишь, и в солистки пробьешься — ведущие! У нас в театре один тенор вообще из ямы оркестровой вышел — в буквальном смысле слова. Играл на скрипке, неплохо играл, но потом вдруг запел — и все поняли, что это у него получается еще лучше. Тем более скрипачей найти нетрудно, а с тенорами в театрах вечная проблема.
Татьяна не мечтала стать солисткой — все тщеславие в их семье досталось матери, которая в шестьдесят пела несколько сольных. «Эх, мне бы твои годы, — причитала мать, — я бы уехала в Питер, в Москву, я бы такую карьеру сделала! А так, вся жизнь прошла мимо — будто и не моя была…»
Впрочем, мать унывала редко, и каждый год объявляла премьеру любовника — теперь она выбирала только самых молодых и красивых, обещала им протекцию в театре и обещания почти всегда сдерживала. Следить за переменами в Татьяниной карьере у матери времени не было, поэтому о том, что дочке доверили петь Абигайль в премьерном «Набукко», мать узнала чуть ли не последней в театре. Традиционный путь «из хора — в солистки» Татьяна проделала за один год.
В день премьеры Татьяне аплодировали дольше всех, и даже директор сказал потом дирижеру — что же это вы такую талантливую девушку держали в хористках? Татьяна до последней минуты перед началом спектакля бегала подглядывать в зал — вдруг Согрин пришел, ведь о премьере в городе знали все и билеты были проданы за полтора месяца. В первых рядах партера Согрина не было, но Татьяна утешала себя — он просто решил сесть подальше, чтобы не светиться, но он здесь, конечно же, здесь. Разве может он пропустить ее премьеру? Абигайль пела только для Согрина в этот вечер, накал чувств и полный голос напрочь перекрыли все потуги Фенены — той только в самом конце удалось взять реванш.
Татьяна улыбалась,
Глава 23. Летучий голландец
Тридцать лет шли медленно, но все же шли, и Согрин каждый вечер зачеркивал цифру в календаре. Это было целое представление — в окружении гудящих красок, бьющих то в глаз, то в ухо, Согрин брал очередной календарь и хоронил очередную бессмысленную дату своей жизни под чернильным пятном. Краски исполняли реквием в землистых тонах: краска угольная, искристая сливалась с карей древесной, а сверху над ними плясала пылающая, глиняная, индейская терракота. По утрам краски свирепствовали особенно — им не нравилось, что Согрин тратит способности на афишную мазню, что он с такой легкостью отказался от живописи.
— У тебя не живопись, а лживопись, — ворчали краски, вкручиваясь штопорами в виски. — Врешь, врешь, врешь!
Иногда Согрину удавалось приструнить их во время работы — ухватив особенно ретивую краску за липкий хвост, он размазывал ее по афише, и краска, постонав, умолкала, и эта борьба с красками была похожа на борьбу с тягучим, длинным временем.
Евгения Ивановна была рядом, на подходе и подхвате — с чистой рубашкой, с горячим ужином, с соболезнующей морщиной на лбу. Учительская часть Евгении Ивановны с годами разрослась и поработила все, что уцелело от прежней прелестной Женечки — эту Женечку даже сама Евгения Ивановна накрепко забыла, и случайно выпавшая из альбома фотокарточка заставляла ее удивленно хмуриться. Строгий синий жакет, по плечам присыпанный пудрой перхоти. Голос, возрастающий с каждым оборотом и обретающий в финале пронзительность сирены — не мифологической, а милицейской. И самое главное — презрение к тем людям, что не являются учителями. Презрение было козырной картой Евгении Ивановны, с помощью которой она ежедневно выигрывала у учеников, а также их родителей. С ненавистью и любовью всегда можно что-нибудь сделать, против презрения человек бессилен.
Евгения Ивановна наблюдала, как прорастают в учениках черты родителей и приметы дома, — эти своевольные ростки она выпалывала решительной рукой, причесывая класс по единому образу и подобию.
Из рядовых учительниц она быстро ушагала в завучи, потом ее назначили директором школы и однажды премировали от районо туристической путевкой на двоих — в страну, ранее известную как ГДР. Маршрут был составлен по классическим советским лекалам: Берлин, Дрезден, Лейпциг, Мейсен. Немцы совсем недавно разобрали одну стену и теперь принялись за другую, невидимую, которую за одну ночь не сломать, как ни старайся.
Согрин до последнего дня уговаривал Евгению Ивановну не тащить его с собой, но жена даже и слышать не хотела о том, чтобы ехать в Германию одной — она смотрела на это путешествие как на некий символический итог всей жизни и любви. Вот мы какие — вместе путешествуем, да не в соседний город, а в Германию. Жизнь удалась, счастливая старость стоит на пороге, скрестив на груди узловатые руки. Согрин взял с собой маленький календарик, блокнот и пачку акварельных карандашей.
Тридцать лет — приличный срок, это вам любой осужденный подтвердит. Согрин, пусть и осудил себя собственными руками, не обращаясь к иным органам, все же часто сомневался — правда ли он любит Татьяну, на самом ли деле ждет, когда можно будет продолжить книгу, действие которой стихло на середине, на полуслове, в начале абзаца?
Согрин всерьез думал порой, что любит вовсе не Татьяну, а жену свою Евгению Ивановну, с которой он сросся за долгие годы и словно превратился в одного с нею человека. Он заранее знал все, что может сказать или сделать Евгения Ивановна, но его это не раздражало, а успокаивало. Как полагается учительнице, Евгения Ивановна всегда четко знала, что и зачем надо делать, — и скажите, не счастье ли очутиться в зыбкие годы перемен рядом с таким человеком?
Все же мысли эти были лишь наваждением, следом на Согрина обрушивались воспоминания и мечты о Татьяне. Даже саксонско-бранденбургский вояж был до краев наполнен Татьяной, радостный же бас Евгении Ивановны, гудевший под ухом все десять дней, Согрин воспринимал как одно из дорожных обстоятельств, примириться с которыми намного легче, нежели бороться.