Наследницы Белкина
Шрифт:
— Сколько лет работаю, никогда такого не видел, — сказал московский охотник за головами.
Ответом ему был еще один сиплый крик. Дирижер стал красным, как ленинское знамя, за сценой уже стучали каблуки ведущей — понеслась готовить замену. Татьяна нелепо поклонилась, согнувшись пополам, — не как артистка, а как монашка. Это была панихида по голосу. Похороны карьеры. Прощание с мечтой.
В пустой гримке Татьяна сняла парик, потом платье Амелии — ей хотелось как можно скорее избавиться от чужих тряпок. Кто-то вбежал в гримку, стянул
Татьяна сидела перед зеркалом в одной комбинации, как в будуаре, и разглядывала свое лицо. Вот теперь ей, кажется, нечего больше ждать от жизни — та, как воровка, отняла у нее вначале любовь, потом — дочь и друга, а теперь и голос. Остались лицо с пустым взглядом, холодная гримка и приказ об увольнении, который наверняка складывается в голове директора.
Татьяна закрыла глаза на секунду, потом снова уставилась в зеркало — там росло огненное сияние, разгоралось и в конце концов вспыхнуло, ослепляя, и Татьяна лишилась уже всех чувств разом.
Так ее и нашли в гримке — раздетую, бесчувственную, жалкую.
В пятнадцать лет Оля была на полголовы выше Ильи. Спелая, с прохладной кожей, с яблочным дыханием, наверное, теперь она была очень красива, но для Ильи она была — ребенок. К тому же ребенок Татьяны.
— Я люблю тебя, — заявила Оля. — И мы обязательно поженимся, даже можно не ждать, пока я закончу школу. У нас одна девочка из ю «А» вышла замуж, потому что забеременела.
— Но я-то не люблю тебя, — сказал Илья. — Я любил и всегда буду любить твою маму. И у меня столько тараканов вот здесь. — Илья постучал по лысине костяшками пальцев. — Зачем они тебе?
— Мне нужны твои тараканы. Я их тоже люблю. Илья подумал, что эти тараканы будут потом бегать за ней по всему городу.
Только спустя годы Оля призналась, что сказала обо всем матери накануне премьеры «Бала» — вопрос решен, свадьба будет летом, после ее шестнадцатого дня рождения.
Глава 28. Рафаэль
Евгения Ивановна дулась. Вместо того чтобы обсуждать грядущие сельхозработы на крошечном участке земли, вырванном у государства под занавес эпохи, муж не отходил от мольберта, на скорую руку поставленного в гостиной. Евгении Ивановне не нравилось настроение, витавшее в доме; она и позабыла, как это неудобно — жить рядом с творцом. С легкой руки Евгении Ивановны Согрин давно преподавал в средней школе изо с черчением — в свободное от афиш время.
Слово «изо» Согрина раздражало, потому он старомодно называл свой урок рисованием и требовал от детей таких изобразительных подвигов, что некоторые наивные родители всерьез просили у директрисы защиты от учительского произвола.
— Что это? — с омерзением спрашивал Согрин, держа детский рисунок двумя пальцами, будто чумную крысу. — Что вы хотели этим сказать?
Рисунок как рисунок. Красные флаги, демонстранты, корявое солнце в углу. Мазки неумелые, краски грязные, но ведь это школа, а не архитектурный
— Так рисовать нельзя, — Согрин нависал над мальчиком, словно утес над морем. — Уж лучше вы совсем не рисуйте, чем так издеваться над искусством.
Мальчик поднял глаза, голубые с серыми и черными крапинками. Голубая краска с серыми и черными крапинками спикировала на парту, Согрин ловко поймал ее, сунул в карман и вернулся к доске.
— Придурок, — негромко сказал мальчик, его соседка по парте согласно кивнула.
Дети не любили Согрина, зато боялись — до рези в животах. У одной девочки даже открылась язва после того, как Согрин высмеял ее чертеж.
На уроках Согрин всегда говорил очень тихо, и Евгения Ивановна замирала от удовольствия под дверью — дисциплина лучше, чем у прославленной математички-самодурши Лидии Васильевны. К той дети шли, будто на казнь, у девочек глаза были на мокром месте, у мальчиков дрожали руки.
К Согрину ученики приходили, как на казнь публичную, — он никогда никого не хвалил, но критиковал детские работы обстоятельно и злобно. И это ледяное «вы» стальной занозой входило в сердце. Самые высокие оценки, которые Согрин ставил в школе, были четверки с двумя минусами — их получала девочка Оля из девятого класса.
Согрин сразу узнал эту Олю, еще до того, как заглянуть в журнал и обжечься взглядом о любимую, долгожданную фамилию. Оля напоминала Татьяну общим очерком, неповторимой манерой улыбаться уголками губ, поворачивать голову, теребить рукава — уродливый школьный пиджачок тут же превращался в концертное платье, в волосах зажигались светлячки, Согрин не мог спокойно смотреть на Олю и потому возвращал ей работы без всяких комментариев, с самыми лучшими, по своим меркам, оценками. Оля и вправду чертила недурно, у нее были и чувство пропорций, и твердая рука.
Согрин преподавал тогда первый год, в письменном столе его были надежно заперты несколько исчерканных календарей. Пятнадцатилетняя Оля, конечно, не узнала бывшего любовника матери, но Согрин в ужасе думал, что они могут столкнуться в школе с Татьяной.
Зря ужасался, потому что Татьяна была в Олиной школе два раза — первого сентября в первом классе и потом однажды ее вызвали побеседовать о поведении Оли, но Татьяна не смогла вспомнить, в каком классе учится дочь, и ушла домой, не повидавшись с разгневанными педагогами.
Оля была благодарна матери за небрежение школой — она и сама ненавидела это заведение от всей души, хотя училась хорошо. Евгения Ивановна, с которой Оля несколько раз имела радость объясняться по поводу чисто символических юбок и намазанных ресниц, не догадывалась, с кем говорит, но ненавидела девочку так яростно, словно была всесторонне осведомлена.
Олю было легко ненавидеть — ранняя женственность, быстрый ум да еще эта расклешенная юбочка. Учительский состав единодушно считал, что толка из этой девочки не будет, тем паче родительнице на нее было откровенно наплевать да и бабушка-артистка приходила в школу тоже как из-под палки.