Насмешник
Шрифт:
Первым побуждением обитателей Хэмпстеда было запереть все двери и опустить шторы на окнах. Мы всегда ходили на ярмарку, когда всей семьей, когда я один с Люси. Мать, как я говорил, почти целый день дежурила в палатке первой помощи. Меня водили на ярмарку утром или в начале дня, поскольку считалось, что вечером там небезопасно, но уличные торговцы уже были на месте, из Лондона устремлялся поток повозок, запряженных пони и осликами, на многих мужчинах кепи и костюмы с перламутровыми пуговицами, почти все женщины в платьях, которые, как поговаривали, они забирали из ломбардов, где держали их между праздниками, в бархатных костюмах и шляпках, украшенных страусовыми перьями, какие изображал Фил Мэй [48] . Счастливый, я продирался сквозь
48
ФилипУильям Мэй(1864–1903) — английский карикатурист, мишенью которого была жизнь лондонского низшего сословия и мелких буржуа в последние десятилетия XIX века.
В те времена там бывали шарманщики с обезьянками, которые протягивали фески, прося монетки. Уверен, я видел и танцующего медведя, которого водили на цепи, продетой сквозь нос, но мне говорят, что такого не может быть. Ничто, насколько помню, не ценилось больше, чем пенни; а уж на пару шиллингов можно было развлекаться часами. От ароматов кружилась голова — апельсинная корка, пот, пиво, кокосы, вытоптанная трава, лошади. На Хэмпстед-Хит я впервые увидел кино; в фильме даже не было попытки рассказать какую-то историю, не говоря уже о передаче чувств. Это было попросту изображение движущихся фигур — причем движущихся, забавно дергаясь, — и я считал, что оно не идет ни в какое сравнение с бродячим зверинцем и женщиной-великаншей.
Когда праздник кончался, ярмарка исчезала так же быстро, как появлялась. Она спускалась с холма и катила прочь, в другие места. Мусор убирали, накалывая на палку с гвоздем и сбрасывая в корзину, и ветер шевелил утесник на опустевшей поляне.
Я еще ничего не рассказал о нашем доме. Он по всем статьям устраивал моего отца, который прожил в нем без малого двадцать пять лет, пока шум возросшего движения по дороге перед нашими окнами не вынудил его перебраться в сонное царство Хайгейта. Это был типичный для своего времени дом, без претензий, какой тогда можно было построить чуть больше чем за тысячу фунтов. Он назвал его «Под горой» в честь тропинки у Мидсомер-Нортона и очень расстроился, когда несколько лет спустя почтовое ведомство настояло на том, чтобы присвоить ему номер. Но сам всегда употреблял только название — «Когда собираетесь ко мне Под гору?» — и, пока не переехал, сохранял в справочнике «Кто есть кто» именно такой адрес.
Стены моей детской были оклеены живописными обоями с фигурами в средневековых костюмах; в ней был балкон, выходивший в сад. Моя спальня с окном на дорогу находилась наверху. Просыпаясь, я недолго там оставался и плохо помню эти часы. Я был здоровым, если не сказать больше, ребенком, и редко бывало, чтобы болезнь держала меня в постели. Те несколько раз, когда какое-нибудь банальное заболевание укладывало меня в постель, не оставили воспоминаний о страданиях, но, напротив, были приятны. Когда температура переваливала за 99° [49] , мне давали восхитительное желе, известное как «эссенция Бранда».
49
По Фарингейту.
Мать и Люси не баловали меня. Любая попытка сослаться на недомогание строго пресекалась. Когда я падал и обдирал ладони и колени, их просто мыли, но ничем не мазали. Мне не мешали лазать повсюду, если только это не была скользкая черепичная крыша или высокое дерево. Мне никогда не надоедали, как постоянно надоедают детям призывами остерегаться всего: острых предметов, животных, микробов, отравы и грязи. В те дни возле нас часто останавливался цыганский табор. Меня никогда не учили бояться их, потому что они якобы крадут детей, вымазывают соком грецкого ореха, чтобы выглядели смуглыми, как цыганята, и то же грозит мне. У них своих детей было без числа, и жизнь в таборе с его собаками, жеребятами и кипящими на кострах котлами выглядела очень заманчивой.
В доме была еще свободная спальня, которая, как мне теперь кажется, никогда не пустовала, всегда ее занимал какой-нибудь гость или родственник. На половине матери была маленькая гостиная, где я иногда сидел с ней. Больше всего в гостиной меня привлекала мамина шкатулка для рукоделья, сделанная из слоновой кости в Индии для одной из ее двоюродных бабок, со множеством отделений и выдвижных ящичков из сандалового дерева, полных шпулек из слоновой кости для шелковых ниток, игольниц, коробочек разных размеров и крохотных ножничек и шпилек для вышивания. Ко второму завтраку я спускался в столовую, но в другое время ел наверху в детской, чтобы не мешать отцу. Главная комната в доме была отдана под библиотеку, я редко заходил туда, кроме тех случаев, когда шел сквозь нее в сад через балкон и веранду.
Обстановка, почти все предметы которой сохранились доны-не и стоят у меня в доме или у брата, большей частью была фамильная дубовая или красного дерева, очень добротная. Всюду стояли книжные шкафы, между которыми на узком свободном пространстве висели гравюры или акварели. Дом был светлый, теплый, и я всегда с удовольствием возвращался в него, но никогда не испытывал к нему какой-то особенной любви и всегда, с тех пор, как начал смотреть на него критически, считал привязанность отца именно к этому строению слегка нелепой. Он порой писал о нем так, словно это был корабль: «Крепко сколочен». Его любовь к нему была сентиментальной, но без аффектации. Он только дважды наказал меня, и оба раза за умышленную порчу дома; первый раз, когда я попробовал свой новый нож на углах каминной полки, а другой, когда проделал ход в чулане, где стояла обувь, к фундаменту, по которому, пока меня не застукали, мог ползать под балками, на которых лежали половицы.
Единственное место, которое восхитило меня, когда мы въехали в новый дом, было узкое пространство старого огорода позади теплиц. Оно заросло буйными, выше меня, сорняками, и, продравшись сквозь их тенистую толщу, я оказывался у заброшенной котельной. Этот подвал и эти заросли стали моим потаенным уголком, так я пал жертвой распространенного среди англичан недоразумения способности во всякой ветхой старине видеть нечто возвышенное, и разделяю его до сих пор; всю жизнь я искал уединенных темных и затхлых мест, как бродячая сука, готовая ощениться.
Эту мою страсть я с избытком мог удовлетворять в доме моих теток в Мидсомер-Нортоне.
После смерти моих бабушки с дедушкой эти три незамужние дамы предпочли остаться в своем старом доме, и с тех пор, как я впервые побывал там в 1870-х годах, в нем мало что изменилось. Я, собственно, редко проводил у них больше двух месяцев в году, но их дом захватил мое воображение, как это не удавалось родному дому. Одной из причин, как мне рассказывали, по которой я отдавал ему предпочтение, было то, что «в нем умерли люди».
Снаружи он ничем не выделялся, обыкновенный непримечательный дом, почти не видимый за стенами ограды и разросшимися кустами. Подозреваю, что комнаты со стороны фасада и крыльцо были пристроены в начале правления королевы Виктории к старому фермерскому дому, поскольку внутри открывалось полное отсутствие осмысленной планировки: все комнаты на разных уровнях, путаница коридоров и переходов со стенами, сложенными из плитняка, и крохотный внутренний дворик, где находился водяной насос. В саду, в конюшне и позади кухни были еще насосы, и для ребенка, выросшего в доме с «центральным» водоснабжением, они были полны тайны. Кучеру моего деда, который, состарившись, чистил обувь и ковырялся в саду, приходилось тратить массу сил, чтобы накачать воды.