Настоящая фантастика – 2014 (сборник)
Шрифт:
(Странно, конечно, сравнивать собственные тексты, написанные с 15-летним интервалом. Никакого сына и никаких школьных сочинений на момент первого знакомства с рассказом еще не было…)
Произведение заиграло для меня по-новому. Теперь концовка тоже была довольно назидательной, но уже гораздо более глубокой. Однако больше всего меня поразило другое: Потоцкий описывал мой собственный опыт чтения его рассказа в первый раз! Ведь это обо мне написано: «он сам поверил во все озвученные версии»! В тот первый раз я впопыхах выдвинул версию о том, где кончается сюжет произведения, поверил в нее как в объективную – и она стала таковой. Нередкий случай, но тогда, в начале своего пути, я не подозревал, насколько велика опасность стать заложником собственной
Если 30 лет назад я назвал «40 000 смертей…» «фантастическим попурри» и заявил, что «начинка у рассказа весьма экстравагантна» (боже мой, ну и лексика), то спустя 15 лет фантастическая составляющая отошла на задний план – собственно, как и в моих литературных предпочтениях. К тому моменту я уже осознал истину, прекрасно сформулированную поэтом Славомиром Адамовичем: «Потолок фантазии – реальность». Меня уже интересовали совсем другие литературные материи, я набирал дипломников с темами про Бахтина, Флобера, Умберто Эко. Одним словом, рассказ Потоцкого будто бы повзрослел вместе со мной. И Живов теперь становился жертвой не слепого фантастического случая, а собственного бездействия.
Интересно, что как раз на это время пришелся расцвет движения инфинитистов с их бесконечной литературой, и тут астрономическое количество прочтений рассказа пришлось как нельзя кстати. Да и мир Потоцкого, мир бесконечных миров, – это было в тему. Казалось, что автор написал текст на вырост, до которого читатели и критики доросли только теперь.
Статью я так и не опубликовал. Другие заботы завладели мной, и я забыл о бортпроводнике Живове еще на долгие 15 лет. И поэтому, когда на прошлой неделе один из моих студентов прислал мне ссылку на «40 000 смертей…», у меня в голове произошел маленький большой взрыв.
Лирическое отступление: я сейчас чувствую себя немного как герой фантастического романа Джона Серафини, мистер Слоним, который был литературным критиком, но при этом постоянно попадал в какие-то сумасшедшие передряги. Один раз он, например, не на жизнь, а на смерть боролся с другим критиком, также литературным персонажем – героем книги в мире самого Слонима. Так вот, этот критик второго порядка воспринимал реальность мистера Слонима как книгу – и трактовал ее на свой лад. Короче, эти двое начали «войну трактовок»: оба пытались так проинтерпретировать реальности друг друга, чтобы избавиться от соперника. Я это к чему: книжка Серафини – единственный известный мне пример остросюжетного романа, где главный герой – литературный критик. И сейчас я чувствую себя именно мистером Слонимом, потому что рассказ Потоцкого превратил мою собственную жизнь в нарратив, в котором герой постигает подлинный смысл случившегося спустя много лет.
Неделю назад я снова открыл «40 000 смертей…», перечитал их и понял, что заблуждался и 30, и 15 лет назад. Теперь в качестве развязки я выбрал 40-й фрагмент – один из двух, в которых герой не умирает. Чем же закончилась для меня история бортпроводника Живова на этот раз? (Это снова цитата – из новой статьи о творении Потоцкого, которую я готовлю к печати.)
Он застегивает свой ремень – и вдруг на него нисходит озарение силой в семьсот килобудд. Он понимает, в какой альтернативной реальности он оказался: в той, в которой никакого падения и никакой автоматной очереди смертей не было! Но, что гораздо поразительнее, не было в ней и никакой мультивселенной. Ведь в симфеоне такой мир тоже возможен, а значит, существует. И чтобы умереть во всех мирах, нужно умереть и в том мире, в котором ты не умираешь и в котором вообще вся эта болтовня о многих мирах ничего не значит! Получается громогласный парадокс. Живов понимает, что симфеарх ошибался и кошмар абсолютной смерти – не более чем сон… Как, впрочем, и весь квазиверсум. Тут еще одно маленькое запоздалое озарение подбегает к бортпроводнику и отвешивает ему оплеуху: квазиверсум! Симфы прекрасно знали то, что он понял только сейчас… И бортпроводник Живов, ветеран сорока тысяч смертей, роняет застегнутый ремень безопасности из рук.
Как и 15 лет назад, рассказ опять подвергся полному переосмыслению. Он стал для меня еще менее фантастичным! В последнем фрагменте Потоцкий оставляет
Но было еще кое-что. Я обратил внимание на тот фрагмент рассказа, где говорится о симфантах – существах, которые создают параллельные миры, просто воображая их. «Да это же «Число зверя» Роберта Хайнлайна», – сказал я себе и принялся искать другие аллюзии в тексте. Их оказалось очень много. Я обнаружил кивки в адрес Станислава Лема (слово «нигдешний» употреблялось в одной философской тираде в романе «Осмотр на месте»), Йэна Бэнкса (симфетки Потоцкого могут переносить своих партнеров в параллельные миры во время интимной близости, точь-в-точь как героини романа Бэнкса «Transition», «Переход»), Пелевина (демон-демиург в его рассказе «Отель хороших воплощений» выходит из священного транса, увидев свое отражение в бутылке, – это созвучно уже упоминавшемуся сравнению симфа с «фасеточным глазом стрекозы, одна часть которого случайно увидела другую – и провалилась в reductio ad infinitum»). И как я мог не заметить раньше, что 42 главы – это очевидная отсылка к Дугласу Адамсу! (Что тоже иронично, учитывая, что 42 – это ответ непонятно на какой вопрос, то есть квазиответ – двоюродный брат квазиверсума.) Я находил аллюзии почти на любого фантаста, которого смог вспомнить, причем ровно на одного в каждом фрагменте. Выходило, что каждая очередная смерть Живова – это еще и смерть какой-то разновидности фантастической литературы.
Но главная подсказка ждала меня как раз в 42-м фрагменте. Дело в том, что в последних девяти словах рассказа акростихом читается слово «кенотафия». Это любопытный пример контронима – слова, противоречащего самому себе. С одной стороны, его можно расшифровать как «эпитафия по Кено». Имеется в виду Раймон Кено, создатель «Ста тысяч миллиардов стихотворений» и других комбинаторных шедевров, один из основателей французского объединения «Улипо», Мастерской потенциальной литературы. Потоцкий в молодости увлекался литературными играми улиповцев. С другой стороны, кенотаф – это «пустая могила» (от греч. kenos – пустой и t'aphos – могила), мемориал, не содержащий никаких останков покойного. Так, есть кенотафы Никколо Макиавелли и Марины Цветаевой. Значит, «кенотафия» – это эпитафия Кено, чья могила пуста, или же эпитафия неумершему Кено, или же – эпитафия неумершей литературе. Потоцкий высмеял, подорвал смерть не только своего героя, но и всей литературы.
В первый раз «40 000 смертей…» открылись для меня как цирковой номер с жонглированием научно-фантастическими кеглями, во второй раз – как притча о слабости воли, в третий – как апология литературы и литературного процесса, высмеивание ее периодических предсмертных жалоб, всегда оканчивающихся новым приливом сил. И здесь рассказ опять как будто вырос вместе с эпохой. Я нашел в нем описание не только того, что было, но и того, что стало. Сомнения в будущем литературы, мучившие меня и мое окружение 30 лет назад, опрокидывались и высмеивались Потоцким точно так же, как их опрокинуло само время. Пусть очередной автор уйдет в небытие, пусть очередное направление выдохнется, литература никуда не денется, потому что само ее умирание – легко превращается в сюжет.
А может быть, литература умирает в конце каждой книги и рождается в начале следующей?
Я бы с удовольствием обсудил это с Потоцким. Я бы с удовольствием узнал у него, зачем он 30 лет водил меня за нос со своим бездонным текстом. Но если герою и литературе в целом не страшны 40 000 смертей, автору оказалось достаточно и одной.
Неделю назад мой студент прислал мне две ссылки: вторую – на «40 000 смертей…», а первую – на новость о кончине Потоцкого. Так что материал, который я готовлю, одновременно будет и некрологом.