Натренированный на победу боец
Шрифт:
На подвальной двери поместил листок: «Обработано отравляющим веществом. Вход с разрешения коменданта города!»
Алла Ивановна опять в окошке – ждала все время?
Я убедился, что поблизости нет юных и старых, и жестами показал, что ее ожидает вскоре. Она схватилась за живот и тряслась от смеха, утирала под носом, подбоченивалась, высовывала язык.
Нужно выбросить рукавицы. Сколько ж людей!
Проспект перегородили грузовиками, самосвалами мордой назад, в кузовах и кабинах торчали шапки с кокардами, солдаты – рядами вдоль домов, на краях лаяли и рвались овчарки с поводка, стрекотал вертолет, и люди – как много
Побежали солдаты, железный лязг, свалившаяся галоша – чья? Офицеры шептали в рацию и подносили к уху, сдвинув шапку, слушали, будто спичечный коробок с жуком. Гвозди входили в дерево, и бил молоток – тах-тах! – я и сам волновался, прибавилось радости, спешил в согласии с маршем. Все чуяли, надвигается праздник, люди пролезали в автобусы споро, подначивая, смеясь… Автобусов нагнали – негде развернуться, сдай назад! В автобусах – радость, все хорошее: домой с картофельного поля, из пионерлагеря, в цирк – нас забирают!
В грузовики закладывали чемоданы с белыми ярлыками, помечали в списках, на головном автобусе трепался флажок государственных цветов, горели нарукавные повязки – никого чужих, счастье нужности, счастье своих, слаженности и заботы, и незнакомый полковник разбирался с цветом патронов ракетницы и освобождал на запястье часы – пальнет в очистившееся небо, – уезжали и просторнело.
Я вспомнил Москву, пионерские парады, молодую дурь, аспирантуру; шальной, я пьянел, но надо выбираться. В сторону ступала лошадь, продвигая телегу на автомобильных колесах, – я припустил следом. Сперва просто по пути, затем догадался, иду на звук: скрипы, песни половиц, непристегнутых ставен что-то напоминали, сердечное.
Как завороженный преследовал телегу, ее сопровождали четыре солдата, как похоронную повозку героя. Нас пропустил усиленный патруль в очищенную от жителей часть проспекта – ее загородили колючей проволокой на легких деревянных козлах. Мы завернули во двор, марш остался биться за домами, и я мигом ожегся: я слышу крыс! Да, из телеги. Они везут крыс. Не знаю этих солдат, это и есть, что ль, «Крысиный король»? Они пошли в подъезд, я улыбнулся вознице:
– Можно взглянуть?
Парень кивнул и спрыгнул размяться.
Да. Крысы в стеклянных банках, переложенных соломой, живьем, вскакивали на задние лапы, трогая вибриссами пластмассовые крышки, продырявленные для дыхания, – на всей телеге – повизгивали, внюхивались, шипели на соседей, вминали пасти в стекло, некоторые оставляли кровавые пятнышки; я привычно пытался уследить за всеми – возница оттеснил, завернул дерюгу, расправив углы, – дерюга шевелилась, хоть невозможно, визг.
– Снимаете
– С подвалов. – И залез обратно.
От подъезда возвращались его товарищи, несли живоловку и трясущийся мешок, бросили проверещавшую крысу в новую банку, пометили крышку, и телега – дальше, не так уж слышно, даже не слышно совсем, или пробивается? Нет. Зачем живые крысы? Я нашел мусорку и бросил рукавицы в короб.
Огибал площадь переулками, проламывал еще не проломанный лед – никого. На детских площадках солдаты жгут костры мусора, я радовался встречной кошке, дома пусты, переулок жил, пока я шагал от начала его к устью, и умирал за моей спиной человек! – я побежал, и невеста рванулась в распахнувшейся рыжей шубе, с легким свертком, проговорила:
– Можно вас обнять?
Запустил руки под шубу, и минуту мы замирали: холодная, мягкая щека под губами, руки ее невесомо на моих плечах, не смел добавить лишней силы рукам, бережно, она могла замерзнуть, копились бессмысленные, настоящие, торопливые слова, таявшие от сознания: мы – и в ней также, так приятно, что до боли, до горечи.
– Так рада, что встретила. – Отстранилась невесела, холодный камень проступал в ее чертах, застегивалась. – Давай прощаться. – Серьезно подала мне руку, я подержался и отпустил, узнавая сладковатую тяжесть, затеснившую, занывшую. – Будь здоров.
– Не помочь?
– Я несу легкое – платье на свадьбу. Хотели отложить из-за похорон, но – там еще гости приедут… Ладно! – Красиво подкрашенная морозцем, в большой шубе, сильная.
– Как хоть тебя звать? Хотя теперь ты будешь какая-нибудь там Петрова. Или Череззаборногузадерищщенская.
– Нет, я буду Губина, Ольга Губина. А сейчас Ольга Костогрызко.
– М-да… Была б у меня такая фамилия – я б сразу уехал.
– Мой отец из донской станицы. Там полстаницы Костогрызко, а полстаницы Мотня. Мне еще повезло.
Перестал слышать ее шаги, опустился на камень, перегнулся, как же болит!
Ожидая ее, не ожидая ее – сколько помнить? Сколько болеть? «Будь здоров», но мы не уезжаем завтра, – почему? Дура. Трясет. Но ничего, спать до утра, еще увидим, что наутро. Случалось, с вечера не уймешься, а выспишься, выспишься – выспишься и даже смешно: кто? Сама-то, «можно обниму», шалава. Не может по-людски.
Ждал. Чуть зад не отмерз.
Я направился к Старому, но обнаружил, что иду к санаторию, и развернулся.
– Пароль?
Я впутался в толпу, угловой дом, погрузка, марш, в три автобуса разом, затерся о спины и задницы. Я поборолся, выплывая к оцеплению, но народ шатнулся, и меня отнесло к подъезду на колоду, избитую топором, – для рубки мяса, автобус гудел сквозь марш. Солдат выносит вещи, что-то мне говорит.
– Что ты? Да я не слышу!
Я прошел за ним в подъезд: рюкзаки, чемоданы.
– Чего?
– Наверху кричат…
Лаяла собака в хрип, визжали бабы, всех громче звенел детский писк наверху, ребенок задохнулся: «Укусия!» – я сорвался, уже спинам крича:
– Отошли! – Расталкивал кого-то, малыш барахтался в руках. – Где?!
– За трубой!
Подзаборная гладко-белая собака надрывалась, поставив морду к трубе, и ковыряла там лапой, труба снизу вверх, сечением сантиметров двадцать, за ней – угол, отпихивать собаку? А если прыгнет? Крыса подтравлена? Собака…
– Они думали, щенок его там спрятался! Собирались ехать! Мальчишка укутан.