Наваждение Люмаса
Шрифт:
— Прошу меня извинить. Вы вызвали меня не для того, чтобы я загадывал загадки. Почему бы вам просто не начать задавать мне вопросы?
— Ладно.
— Но поторопитесь, потому что нам еще предстоит обсудить то маленькое задание, которое я хочу вам дать, а еще нам надо придумать, как вас отсюда вытащить. Вообще-то это задача не из легких.
— Хорошо. Ну, я тогда совсем быстро. Я… я пока в безопасности?
Аполлон Сминфей жестом указывает на экран телевизора. Тот, замерцав, включается. В черно-белом зернистом изображении я вижу больничную палату. Камера сфокусирована на кровати, на которой лежит девушка без сознания. К ее руке подключена капельница.
— Это
— Хозяин паба насторожился, когда вы не спустились к завтраку и в положенный час не освободили комнату. Он поднялся к вам и обнаружил, что вы без сознания. А когда так и не смог вас разбудить, вызвал «скорую». Официально вы сейчас в коме.
— О господи.
— Вы прошли здесь очень большое расстояние. На это требуется много времени.
— Аполлон Сминфей! — Я все еще смотрю на экран.
— Да?
— Я сошла с ума?
— Нет. Во всяком случае, не в том смысле, в каком вы понимаете это слово.
— Но это ведь не какая-нибудь фантазия, вызванная комой? Не сон?
— Ну, на сон это немного похоже, но вообще-то это сон наоборот. Почему вы не задаете своих вопросов?
Я наконец отрываюсь от экрана телевизора и смотрю на него.
— Каждый раз, когда вы что-нибудь говорите, у меня появляются новые вопросы, — говорю я.
— Какие, например?
— Ну, например, что такое сон наоборот?
— Сон переносит в область бессознательного. А вы сейчас не там.
Вдруг в голове у меня словно запускается какой-то механизм. Я до сих пор так и не нашла возможности как следует поразмыслить над брошюрой Аполлона Сминфея, но, похоже, успела ее впитать, потому что теперь вдруг начинаю видеть связь…
— Так это и есть сознание, — говорю я.
— Безусловно.
— Мысли всех людей, их сознания. Но только в виде тщательно разработанной метафоры, по которой я могу путешествовать. Это место на самом деле выглядит не так — вы говорили об этом раньше. Тут нет ни кофе, ни стола, ни телевизора. А из чего тут все на самом деле, я не узнаю… и… в сознания других людей я могу прыгать, потому что все они связаны между собой. Они все сделаны из одного и того же.
— Очень хорошо. И из чего же они сделаны?
— Разве я знаю?
— Да. Должны знать.
Я вспоминаю все, что мне известно о сознании. Начинаю с Сэмюэла Батлера и его идеи о том, что сознание — это нечто такое, что эволюционирует, и машинам — кускам пластика или чего-нибудь еще — нет никаких причин обзаводиться собственным сознанием, ведь им вполне хватает и нашего. Сами мы эволюционировали из растений — я помню, он об этом писал, — а растения сознания не имеют. Получается, что сознание может эволюционировать вообще из ничего — точь-в-точь как когда-то из ничего появилась жизнь. Мы можем слиться с машинами и стать киборгами, и тогда то, что в нас от машин, тоже обретет сознание. Но как это произойдет? И как это произошло с животными, которым сознание досталось еще до нас? Ведь должен же был наступить момент, когда произошла первая вспышка сознания. Что дало толчок этому резкому прыжку из бессознательного в сознательное? Такие вопросы мне всегда особенно нравились в работах Батлера, но здесь, боюсь, они мне не помогут. Что еще мне известно о сознании? Я знаю, что мне не нравится идея о коллективном бессознательном. И идея о древних символах, которые существуют за пределами более произвольной системы означающих и означаемых, — тоже. Мне куда ближе мысль Деррида о том, что реальность и присутствие создаются зияющим отсутствием, а вовсе не странным интерфейсом малобюджетных фильмов о змеях, ведьмах и жутковатых клоунах.
Я снова думаю
21
Букв.:«здесь бытие», «вот-бытие» (нем.).
Лакан приводит психоаналитический аргумент в пользу того, что сознание напрямую связано с языком, указывая, что из бессознательно агукающих младенцев мы превращаемся в часть так называемого «символического порядка» (то есть открываем для себя сознательный мир) в тот самый момент, когда приобретаем язык. В тот же самый момент мы осознаем, что представляем собой самостоятельное существо. Мы — не то же самое, что наши матери (слава богу!). Мы становимся чем-то, что называется «я» и может существовать лишь потому, что существуют другие.
Но мир построен из слов (по крайней мере, мой мир — точно), и все мы знаем, какой ненадежный это материал. Это настоящий симулякр — закрытая система, точь-в-точь такая же, как математика, в которой все имеет смысл лишь потому, что не является чем-то другим. Число 2 означает что-то потому, что оно не 1 и не 3. Дом существует только потому, что он не лодка и не улица. Я — это я, и только я, потому что я не кто-нибудь другой. Это система существования без означаемых — с одними только означающими. Вся система существования — это закрытая система, зависшая на одном месте, словно судно в шлюзе.
Думай, Эриел, это ведь тебе не сочинение!
Конечно нет. Я заблудилась у себя в сознании и пытаюсь разобраться, что это, мать его, вообще такое.
И это напоминает мне об одной вещи…
— У нас не слишком много времени, — напоминает мне Аполлон Сминфей.
Я смотрю на экран. Я по-прежнему лежу там, все такая же бесчувственная.
— Все это место сделано из языка, — говорю я. — Вот почему я попадаю сюда по туннелю, сделанному из языка — из всех языков, какие существовали с начала времен. Мысли всех людей каким-то образом складируются здесь…
— Прекрасно.
— А вы сделаны из специального языка — из языка молитвы.
— Да.
— Но я не понимаю. Почему я не вижу настоящей тропосферы? Она ведь вся состоит из цифр и букв? Ну, то есть если это слова, они ведь должны быть понятными.
— Слова, написанные на чем?
Я пожимаю плечами:
— Не знаю.
Я почему-то представляю себе огромную доску, висящую в небе, подобно космической версии Розеттского камня. Всякий раз, когда люди что-нибудь думают, говорят или делают, это записывается на доске. Но ведь тогда бы я ее видела. Да и все остальные видели бы в небе у себя над головой гигантскую каменную дощечку. Да, пожалуй, я что-то расфантазировалась.