Найди меня
Шрифт:
Мне было любопытно послушать концерт, который мог оказаться последним выступлением «Квартета Флориана». Самому молодому участнику «Квартета», вероятно, было около восьмидесяти. Они регулярно выступали в этой церкви, но я никогда раньше не слышал их вживую и знал лишь по редким, непереиздающимся записям и немногим выступлениям, доступным в Сети. Они только закончили играть квартет Гайдна и после антракта должны были взяться за до-диез минорный квартет Бетховена. В отличие от других людей в церкви – а в это воскресенье здесь собралось всего человек сорок – пришел я перед самым концертом и купил билет у одной из монахинь, которые сидели за маленьким столиком у входа. Почти все остальные получили свои билеты по почте и входили в церковь, держа большие ваучеры, которые их просили не сворачивать,
В антракте я стоял у входа в очереди за горячим сидром, который та же монахиня теперь скрупулезно разливала по пластиковым стаканчикам. Полный половник она еле держала в руках. Покупатели жертвовали куда больше одного евро – такая цена была указана на бумажке, приколотой к доске объявлений рядом с чаном горячего сидра. Я никогда особо не любил этот напиток, но все остальные, казалось, его обожали, поэтому я тоже отправился за ним и, когда подошла моя очередь, положил в чашку пять евро, за что старая монахиня горячо меня поблагодарила. Монахиня оказалась проницательной женщиной. Она поняла, что я впервые попал в ее церковь, и спросила, понравился ли мне Гайдн. Я с энтузиазмом ответил, что да.
Он стоял в очереди передо мной и, когда я заплатил за сидр, просто повернулся и спросил:
– Почему столь молодой человек интересуется «Квартетом Флориана»? Они же такие старые. – Потом он, видимо, понял, что вопрос возник из ниоткуда, и добавил: – Второй скрипке, должно быть, уже за восемьдесят. Да и остальные вряд ли моложе.
Он был высоким, стройным, элегантно собранным, с гривой седых волос, которые касались воротника его синего блейзера.
– Меня заинтересовал виолончелист, и я решил, что раз, по слухам, к концу года они уедут на гастроли, а потом, возможно, прекратят выступления, то наши пути могут больше никогда не пересечься. Потому и пришел.
– Неужели у человека вашего возраста нет занятий поинтереснее?
– Человека моего возраста? – повторил я с удивлением и уязвленной иронией.
Повисло неловкое молчание. Он пожал плечами, возможно, таким образом извиняясь без слов, и как будто собрался повернуться и выйти на крыльцо между двумя порталами, где кто-то курил, а кто-то болтал и разминал ноги.
– В церкви всегда мерзнут ноги, – сказал он, разворачиваясь и направляясь к дверям. Это было финальное, сказанное впроброс предложение.
Тут я понял, что, возможно, обидел его своим тоном, и спросил:
– А вы поклонник «Квартета»?
– Не то что бы. Я даже не поклонник камерной музыки, но довольно много о них знаю, потому что мой отец любил классическую музыку и спонсировал их концерты в этой церкви. Теперь я делаю то же самое, хотя, откровенно говоря, предпочитаю джаз. Однако в юности я тащился за отцом на вечерние концерты по воскресеньям и по-прежнему прихожу сюда каждые несколько недель посидеть и послушать, и, пожалуй, представляю, что провожу время с отцом. Уверен, все это кажется довольно глупой причиной.
Я спросил, на каком инструменте играл его отец.
Фортепьяно.
– Отец никогда не играл дома. Но по выходным, когда мы уезжали за город, он поздно вечером шел в другой конец дома, и из своей спальни на втором этаже я слышал звуки фортепьяно. Казалось, словно на нем тайком играл заблудившийся ребенок, останавливаясь всякий раз, когда слышал, как скрипят половицы. Отец никогда не обсуждал свою игру, и мама никогда не поднимала этот вопрос, а потому я понял, что по утрам лучше всего говорить, что мне опять приснилось, как пианино играет само по себе. Мне кажется, он жалел о том, что бросил карьеру пианиста. А еще хотел, чтобы я полюбил классическую музыку. Он был из тех, кто редко навязывает свои взгляды другим, а тем более не заговаривает с незнакомцами, – чем кардинально отличался от своего сына, как, уверен, вы уже заметили. – Тут он хихикнул. – Он был слишком тактичен, чтобы звать меня с собой на эти воскресные концерты, и, возможно, смирился с тем, что ходить ему придется одному. Но мама не хотела отпускать его по вечерам без сопровождения, а потому просила меня пойти с ним. Вскоре это вошло в привычку. После концерта он покупал мне пирожное и мы садились в кафе неподалеку, а когда я немного подрос, шли ужинать. Но отец никогда не рассказывал, как был пианистом, а кроме того, в те годы моя голова была занята другими вещами. И, поскольку воскресными вечерами я обычно в последний момент доделывал домашнее задание, из-за походов на концерты с отцом мне приходилось допоздна засиживаться с уроками, которые я мог закончить гораздо раньше. Но мне нравилось проводить с ним время, нравилось больше, чем сама музыка, и, как видите, я все еще следую той привычке. Я слишком много говорю, не так ли?
– А вы играете? – спросил я, показывая, что его разговорчивость меня не смущает.
– Не особо. Я пошел по стопам отца. Он был юристом, его отец был юристом, и я стал юристом. Ни мой отец, ни я не хотели быть юристами, и все же… Такова жизнь!
Он грустно улыбнулся. Он уже второй раз вот так улыбнулся, а потом пожал плечами. Его широкая, обаятельная и неожиданная улыбка заставала врасплох, однако, учитывая насмешку, с которой он произнес «такова жизнь», радости в этой улыбке было мало.
– А на каком инструменте играете вы? – спросил он, вдруг повернувшись ко мне. Я не хотел заканчивать наш разговор и удивился, почувствовав, что и он этого не хочет.
– Фортепьяно, – ответил я.
– Как профессионал или как любитель?
– Профессионал. Надеюсь.
Он, казалось, призадумался.
– Не бросайте инструмент, молодой человек, – сказал он, – не бросайте.
Произнеся это, он с мудрым и слегка снисходительным видом положил руку мне на плечо. Не знаю почему, но я прикоснулся к ней, и этот жест был столь естественным, что я поднял взгляд и мы обменялись улыбками. Моя реакция позволила его руке, которую он, скорее всего, убрал бы, задержаться подольше. Он повернулся, но потом еще раз посмотрел на меня, и я почувствовал внезапное желание броситься на него и обхватить за талию под пиджаком. Он, должно быть, о чем-то догадался, поскольку в неловкой тишине, которая последовала за его словами, продолжал смотреть на меня, а я – в ответ, совершенно безбоязненно, пока вдруг не осознал, что, возможно, неверно считал сигналы. Мне захотелось отвернуться, но понравилось, что он не сводит с меня глаз, – я чувствовал себя красивым и желанным; было в его взгляде нечто мягкое, ласкающее, что хотелось оставить себе; от взгляда этого не хотелось прятаться, разве что укрыться у него на груди. И в глазах его мне понравилось обещание чего-то безупречно доброго и бесхитростного.
Однако потом, возможно, стараясь найти торопливое объяснение нашим улыбкам, он сказал:
– Вы пришли сюда ради музыки, а я – ради отца. Он умер почти тридцать лет назад, но здесь ничего не меняется. – Он хихикнул. – Тот же сидр, те же запахи, те же старые монашки, те же душные ноябрьские вечера. Вы любите ноябрь?
– Иногда, но не всегда.
– Я тоже не люблю. Я и церкви не люблю, хотя, пожалуй, люблю приходить сюда такими вот вечерами… Ну и me voici, вот он я.
Я чувствовал, что у него заканчиваются темы для разговора, но он неловко пытается продолжить нашу беседу. Повисло молчание. Снова теплая, очаровательная улыбка – смесь мудрости, иронии и капельки грусти, предупреждающих, что в этом вежливом и, возможно, несчастном человеке нет никакой легкости.
Когда мы увидели, что участники «Квартета», шаркая ногами, возвращаются на свои места, и настало время Бетховена, мой новый знакомый спросил меня, где я сижу. Я не понял, почему он спрашивает, но указал на место с краю на одной из последних скамей, где оставил рюкзак и куртку.