Не говори ты Арктике - прощай. Когда я был мальчишкой
Шрифт:
Таковы Василий Сидоров, Лев Черепов и еще несколько очень близких и дорогих мне людей; кажется, и ко мне они относятся так же.
Рассказывать о Сидорове — значит повторяться: я о нем много писал. У него в жизни были удивительные приключения; об одном, очень драматичном, я хотел делать повесть, но он запретил: человек, который его предал, обрек на почти неминуемую гибель, жив, кое-кто еще помнит об этой истории, и Сидоров не хочет позорить его семью. Некоторые другие приключения, так и рвущиеся на бумагу, он тоже не хочет предавать гласности — по разным причинам. А жаль, потому что даже для тех, кто считает, что знает Сидорова, он открылся бы новыми гранями своей богатой натуры.
Когда мы познакомились с ним на Среднем, он, несмотря на то что только что вырвался из ада и очень устал, показался мне
Я знаю людей, которые в экспедициях ничем не примечательны, но зато, возвратившись, ведут себя так, будто вокруг них-то и вращались все события; хвастовство — слабость простительная, хотя уважения и не вызывает. С моим другом все происходит наоборот: на зимовке он полновластный руководитель — все нити в руках, а на Большой земле — не найдешь человека скромнее: в компании, где есть люди малознакомые, больше слушает, чем говорит, дружелюбное расположение высокого начальства в личных целях никогда не использует — словом, следует девизу одного из древнегреческих мудрецов: «Живи незаметно». Да и внешне Сидоров выглядит так, что не каждый малознакомый поверит, что видит одного из самых нынче знаменитых и заслуженных полярников: лицо простое, рост средний, особых примет не имеется — разве что настоящего василькового цвета глаза. И разговор с малознакомым Сидоров поведет обыкновенный: погода, запасные части к автомашинам и тому подобное, из чего собеседник сделает вывод, что вряд ли услышит что-нибудь более любопытное.
А между тем эта внешняя простота — обычная защитная маскировка скромного человека, обладающего острым умом и воистину железным характером. Когда мы остаемся наедине и Вася начинает рассказывать — о зимовке ли, о товарищах, о житейских делах, — я отключаю телефон, чтобы ненужный дежурный звонок не прервал этого монолога, насыщенного интереснейшими наблюдениями, деталями и характеристиками людей, искрящегося юмором и воссоздающего порой удивительно зримую картину полярной жизни. Вот, например, часть рассказа о вале торосов, записанная почти дословно: «Льдины громоздились одна на другую, вал рос на глазах. Еще недавно, когда люди бежали к палаткам, он был высотой два-три метра, а сейчас вперед двигалась ледяная гора. Она подминала под себя все новые льды, ползла и становилась все выше, и движение это сопровождалось таким грохотом, какой бывает при крушении поезда, когда вагоны лезут друг на друга… Порой нагромождение торосов застывало, как будто стихия изнемогла и осталась без сил, а она вовсе не изнемогла, а просто нащупывала слабое место. Где-то в стороне лопались и вставали на дыбы новые льдины и вырастал новый вал, который шел навстречу старому и сталкивался с ним, и такое столкновение порождало совсем уж чудовищный грохот, и впечатление было, что ничто не может уцелеть на свете и весь мир взрывается к черту… А день был солнечный и ясный, и ослепительно синий был в своих изломах лед, вознесенный на десятиметровую высоту, и двигалась гора, как живая, и такой грандиозностью и ужасом веяло от этой картины, что глаз не оторвать, магнитом притягивала, завораживала, точно гипнозом».
Как-то, когда зашла речь о совместимости людей в коллективе, Сидоров сказал: «Первым делай самую тяжелую работу и последним садись за стол — вот тебе и будет совместимость. Закон!» У Сидорова так обычно и бывает, служить под его началом и легко, и трудно: легко тому, кто соблюдает сформулированный выше закон, и очень трудно тому, кто противопоставляет себя коллективу. Если есть возможность, Сидоров «аутсайдеров» выпроваживает — пусть ищут легкой жизни в другом месте; нет возможности, завершились полеты — перевоспитывает в ходе зимовки, иной раз сильно бьющими по самолюбию, но справедливыми мерами. Жестоко, больно, но другого выхода нет — трещина в коллективе бывает опасней, чем трещина на дрейфующей льдине.
На моей памяти лишь одна зимовка, начальником которой он неожиданно для себя стал в последнюю минуту и посему не мог лично подобрать коллектив, завершилась не слишком благополучно. Уже в самые первые дни Сидоров выявил нескольких любителей выпить и успел отправить их на Большую землю; но несколько других на время «легли на грунт» и вовсю развернулись, когда ушел последний корабль. Решительно и жестоко Сидоров «обезоружил», наказал самогонщиков, но те по возвращении отомстили — написали полное небылиц письмо в высокую инстанцию. Сегодня такое письмо разобрали бы и бросили в корзину, но тогда было принято «реагировать», и хотя общественное мнение оказалось целиком на стороне Сидорова, все это было тяжело и оставило горький осадок. Когда после разбора один из авторов письма, встретив своего бывшего начальника, стал изливать душу: «Прости, Василий Семеныч, бес попутал, сам не пойму, как рука поднялась…» — Сидоров его оборвал: «Нагадил при всех, а извиняешься за углом?»
К людям низким, потерявшим доверие, Сидоров бескомпромиссен — они перестают для него существовать: вычеркивает из памяти. Совсем другое, если оступился ты случайно, — такому, далеко не сразу прощая, он ясно дает понять, что обретешь ты вновь доверие или нет, зависит только от самого тебя.
Дело — в этом вся суть. Еще с юношеской влюбленности в Кренкеля, под началом которого спустя многие годы Сидоров работал, он всегда и везде ставил дело на пьедестал. Дело — свято, и к чертям все, что ему мешает. Этот фанатизм, унаследованный от старых полярников, далеко не всем приходится по душе: сколько людей — столько характеров, а фанатизм начальника, даже в лучшем своем проявлении, неизбежно ограничивает свободу личности подчиненного. Но один из них, который именно из-за этого обстоятельства предпочитает других начальников, мне сказал: «С Н. работать куда легче, с К. веселее, а надежнее всего — с Сидоровым».
Если бы я писал не слово о друге, а служебную характеристику, то нашел бы место и для недостатков. А у кого из нас их нет? Даже святые, по их жизнеописаниям, порой были раздражительны во гневе, несправедливы и непоследовательны. Идеальных людей нет, они так же невозможны, как великолепная погода триста шестьдесят пять дней в году. Я бы сказал так: если у человека нет недостатков — значит, он умер. Весь вопрос в том, какие они — глубоко порочные или простительные.
Из записной книжки: «Вспомнить Ларошфуко: „Иным людям идут их недостатки, а другим даже достоинства не к лицу“.
Я видел лишь немногих людей, которые так преданно любят полярные широты.
Или нет, слово «любят» здесь не точное: любить можно женщину, детей, мороженое, футбол. Арктику ли, Антарктиду любить, наверное, нельзя — чего тут хорошего, если работаешь как лошадь, мерзнешь как собака, тоскуешь по дому и вечно от чего-то спасаешься: от подвижек льда, лютого холода, пурги, медведей.
Но тот термин или не тот, а «белый магнит» с огромной силой притягивает к себе людей, которые только в полярных широтах и чувствуют себя как рыба в воде: родная среда. «Им только тогда хорошо, когда им плохо», — жалуются жены. [8]
8
И мужья на своих неугомонных «метелиц»!
Из записной книжки: «Сидоров: „Померзнешь хорошенько, изойдешь тоской по дому — и только тогда, дружок, почувствуешь, какой волшебный запах у зеленого листочка“.
Счастья самого по себе не бывает — оно познается только в сравнении с другим твоим состоянием.
Полярник по призванию, а не по воле случая бывает счастлив вдвойне: и тогда, когда дрейфует или зимует, испытывая ни с чем не сравнимое удовлетворение от работы в экстремальных условиях и сознания своей силы, и тогда, когда, отдав все силы работе, возвращается в другую родную стихию — домой.
Две стихии — и обе родные, желанные.
Это большое счастье — найти в жизни место, лучше которого для тебя быть не может.
И в свои шестьдесят Василий Сидоров уверенно говорит, что, будь ему двадцать, прошел бы все сначала: и станцию Стерлегова у реки Ленивой, где юнцом получил закалку у замечательного полярника, друга и сподвижника Кренкеля Николая Георгиевича Мехреньгина, и пять дрейфующих станций прошел бы, и шесть антарктических, и 88 градусов Востока, и все другие испытания, что выпали ему на долю. Ведь столько пережил — и выжил!