Не говори ты Арктике - прощай. Когда я был мальчишкой
Шрифт:
– Новиков-Прибой тоже о таком писал. В Цусимском бою эскадра следовала за головным кораблем, а на нем повыбивали офицеров, и эскадру вел простой матрос.
– Читал я «Цусиму», правильная книга. Только конец кто-то оторвал. Закуривайте махру, из дома прислали.
– Сержант, а кому на фронте опаснее всего?
– Трудно сказать, мальцы. Наверное, летчикам-истребителям и танкистам. И на сорокапятках – когда против танков прямой наводкой. И минерам… и пехоту бьют за здорово живешь. А везучие везде есть. Мой комбат Катушев тоже с первых дней, а ни
Сержант достал из кармана гимнастерки тряпицу и бережно ее развернул. Мы почтительно потрогали крохотный, величиной с половину горошины, кусочек металла.
– Еще чуть-чуть – и «погиб смертью храбрых», ищи, Дуняша, нового мужика!—весело сказал сержант и снова улегся на матрасе.– Солдат, мальцы, спит, а служба идет.
Пересылка затихала. Сквозь широкое окно пробивался свет луны, отчетливо слышались скрипучие шаги прохожих. На улице лютый мороз, а у нас жарко, только уж очень накурено, дышать нечем. Вокруг храпели на все голоса, и лишь в самом углу на верхних нарах тихо бренчали на гитаре. Заснули и мы тяжелым и беспокойным сном. Мне снились кошмары, что-то меня душило, и я проснулся от собственного сдавленного крика.
– Навоевался?– спросил сержант. В полутьме мерцал огонек его цигарки.– Там забегали, в коридоре. Небось поднимать будут.
– П-а-адъем!
Ежась и постукивая ногами, мы мерзли на платформе в ожидании посадки. Невдалеке несколько женщин разбивали ломами груду мерзлого угля.
– Бабоньки, идите к нам, погреем!
– А ты бери лом – и грейся!
– Мне, бабоньки, для организма вредно лом подымать.
– С таким бы организмом шел пространщиком в женскую баню!
На платформе хохочут.
– Вот вредная девка! Иди ко мне, рыжая!
– Нужен ты мне, такой щербатый. Я бы вот этого приголубила, черноглазого, который с гитарой. Спел бы али голос замерз?
– А тебя как звать?
– Катей.
– Эх, Катя, Катя, милая Катюша, для тебя готов пойти хоть в воду и в огонь! Ка-атя, Катя, сядь со мной, послушай, про-о любовь поет нам певучая гармонь! Эх ты, рыженькая, кабы не на фронт – крутанули бы любовь! Ста-ан твой нежный я хочу обнять и тебя женой своей назвать, Катя, Катя, милая Катюша…
– По порядку номеров – ра-ассчитайсь!
– Тебя-то как звать, черноглазенький?
– Гвардии рядовой Владимир Железнов! Пиши, Катюша! Берлин, до востребования!
– По вагонам!
И мы поехали на запад – в запасной полк.
САШКА ПЛАЧЕТ
Сашка плакал. Уткнувшись лицом в ладони, он трясся и всхлипывал, а слезы так и текли. Сашка вытирал их полотенцем, и лицо его было почерневшим и незнакомым. Сашка плакал, не стыдясь того, что на него без особого сочувствия, скорее с любопытством и завистью, смотрели десятки людей.
Пять минут назад из штаба полка пришел командир роты, вызвал Сашку и дал ему прочесть коротенькую бумагу: «Гражданка Ефремова Е. А. предъявила документы, свидетельствующие о том, что ее сын, Ефремов А. К., родился в 1928 году, а посему подлежит немедленной демобилизации и откомандированию в распоряжение райвоенкомата».
Утешать друга было бесполезно, и я молчал. Да и чем я мог его утешить? Тем, что и надо мной отныне висит дамоклов меч, и завтра в штаб, возможно, придет бумага на меня?
– Рад небось до смерти, а придуривается,– кивая на Сашку, комментировал Петька Рябой.
– Значит, подмазала военкомат мамаша?– допытывался Дорошенко.
– Уйдите,– попросил я.– Ничего вы не понимаете.
– Кусков десять отвалила, не меньше,– продолжал Дорошенко и, гнусно осклабясь, добавил:– А может, натурой?
– Хорошего парня обижаешь,– неприязненно сказал Железнов.– Трепач.
Сашка затих и отнял от лица ладони.
– Почему так сразу и трепач?– деланно возмутился Дорошенко.– Пролезла к военкому, вильнула хвостом…
Массивный, коренастый Дорошенко не упал – с грохотом рухнул на пол землянки.
– Сволочь проклятая!– вне себя от бешенства кричал Сашка.– Вставай, я хочу еще раз трахнуть по твоей бандитской роже!
Через мгновение на полу катался клубок. Дорошенко подмял под себя Сашку, сел на него и принялся молотить кулаками, Я бросился на помощь другу, но меня опередил Железнов. Коротким ударом в ухо он сбросил Дорошенко с Сашки и, улыбнувшись, назидательно произнес:
– Лежачего не бьют. Или у вашего брата по-другому принято?
Видя, что общественное мнение явно не на их стороне, приятели Дорошенко сочли за благо не вмешиваться. Только Хан, свесившись с нар, проговорил с ленивой усмешкой:
– Дураков всегда бьют.
– Выйдем, потолкуем!– задыхаясь от злобы, предлагал Дорошенко Железнову.
– А зачем мне с тобой выходить?– весело возражал Железнов.– Может, ты меня хочешь ножом пырнуть?
– Я с тобой еще поквитаюсь,– мрачно пообещал Дорошенко.– Попомни, с тебя причитается.
– Очень мне удивительно,– Железнов пожал плечами.– Долг-то за тобой, а не за мной. Это ведь ты вытащил из бачка со щами кусок мяса, когда с кухни нес. Животом не маешься?
– А ты видел, как я мясо жрал?– вызывающе крикнул Дорошенко.
– Не я, так другие видели.
– Я видел,– неожиданно вступил в разговор Сергей Тимофеевич.– И должен признаться, это было отвратительное зрелище.
Все притихли. Хан два раза щелкнул пальцами, и Дорошенко, махнув рукой, торопливо полез на нары. Скверный он был человек, циничный и грязный, много крови нам перепортил. И погиб он так же мерзко, как и жил, месяца два спустя.
Я даже не мог проводить Сашку – мы отправлялись на стрельбище. Он больше не плакал – выплеснул всю горечь в драке с Дорошенко, но уходил на станцию в совершенно угнетенном состоянии.