Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело
Шрифт:
– Вроде бы здесь, в кабинете…
– Однажды я хлопотала гарнитур для молодоженов.
– Да–да, вспомнил.
Ему хотелось расспросить о «Карельской березе» – как там. Но он понимал, что женщина спешит.
– Кем все–таки вы работаете? – улыбнулся директор.
– Референтом, – улыбнулась и она, уже отступая к двери.
– Привет Михаилу Давыдовичу…
Элегантная женщина. С такой бы побывать… на конференции. Такую бы числить в своих… референтах. Викентий Викентьевич усмехнулся свободным мечтаниям и вытащил полиэтиленовый мешочек. Помидор сделался вроде бы
И на этот раз убрать мешочек он не успел. Высокий молодой мужчина в вельветовых брюках и оранжевой сорочке без стука шагнул в кабинет.
– Закройте дверь! Я занят, – осадил его директор, грозно привставая.
– Я тоже, – мельком улыбнулся мужчина и оказался рядом.
– Повторяю, выйдите…
– Уголовный розыск, – перебил гость, показав узкую малиновую книжечку. – У меня всего два вопроса, а потом вы закусите.
Викентий Викентьевич рассеянно опустился в кресло, еще ничего не поняв, но уже наливаясь тем черным предчувствием, которое сбывается в следующую минуту.
– Пожалуйста…
– Вы знаете женщину, которая только что у вас была?
– Нет.
– Зачем она приходила?
В эту паузу, если только она случилась меж вопросами, директор успел понять, что глупо и добровольно лезет в уголовную историю с этой самой «Карельской березой».
– Спросить, когда поступит…
Он замешкался под напорным взглядом черных глаз инспектора.
– Славянский шкаф? – подсказал Петельников.
– Нет, платяной. Фабрики «Северный лес».
– У вас помидор лопнул, – сообщил инспектор и вышел так же стремительно, как и вошел.
Викентий Викентьевич взял с графинного подносика стакан, наполнил его кофе и выпил почти залпом. Оказывается, вот так, сидя в кабинете, ничего не делая, собираясь мирно завтракать, можно попасть в уголовную историю. Михаил Давыдович горит ярким пламенем. За его знакомой следят.
Горячий кофе вдруг прошиб его холодом – эту женщину–референта задержат, и она признается, где и для кого взяла пятьсот рублей. Тогда на кой черт он соврал инспектору?..
Директор схватил телефонный аппарат, зачем–то поставил его на колени и быстрым пальцем набрал номер «Карельской березы».
– Михаил Давыдыч?
– Да. Кто еще хочет поздравить меня с фельетоном?
– Викентий Викентьевич…
– А, дорогой! Да в нем половина преувеличений! Вы ж понимаете.
– Михаил Давыдыч, – директор непроизвольно прикрыл ладонью трубку, – за ней следят.
– Еще бы не следить! Шум на весь город.
– Не за статьей, а за женщиной следят.
– За какой женщиной?
– За вашей.
– За какой моей?
Почему он не понимает и почему у него веселый голос? Ну да, рядом с ним стоит сотрудник милиции.
– Вы не один?
– Один. Что–то я, Викентий Викентьевич, вас не понимаю…
– За женщиной, которой я дал пятьсот рублей, следит работник уголовного розыска, – раздельно и громко повторил директор.
– Тогда зачем вы ей дали пятьсот рублей?
– Вы же просили!
– Я? – У Михаила Давыдовича даже голос сорвался.
– Женщину за деньгами присылали?
–
– Мне звонили?
– Нет.
– Я же с вами разговаривал! – вскипел директор.
– Викентий Викентьевич, а вы не выпили?
Директор придавил трубкой аппарат и поставил его на место. Что же это? Он огляделся в своем малом кабинете. Что же это – сон, розыгрыш или наваждение? В течение часа ему был звонок о деньгах, была женщина–референт, был инспектор и был его звонок Михаилу Давыдовичу… Или всего этого не было? Но он теперь должен пятьсот рублей своим подчиненным – какой к черту сон!
Викентий Викентьевич увидел треснувший помидор и ткнул его кулаком, залив бутерброды розоватой жидкостью. И тут же рассмеялся – он понял. Он все понял, поэтому никуда не пойдет, а будет ждать. Они придут еще раз.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Сегодня вот что я сделал…
В рабочее время, посреди ясного солнечного дня, никому ничего не сказав, находясь в здравом рассудке, бросил все дела, закрыл кабинет, добрался до вокзала, сел в первую попавшуюся электричку и проехал несколько остановок. Выйдя на незнакомой станции, я добрался до первого тихого леска и повалился на зеленые бугры и кочки. И лежал тихо и долго, спеленатый другим, не городским миром…
Стволы корабельных сосен из литого золота, которое за сто лет чуть побурело от загара. Где–то там, высоко, в космосе, дрожало пронзительной синевы небо, иссеченное сосновыми ветками. Меж деревьев виден воздух – то ли небо сюда осело, то ли жидкое солнце разлилось. От коры, от шишек, от земли шло сквозь пиджак разливанное тепло. И запах, валящий с ног, уже сваливший меня запах смолы, трав, сохнущего мха и хвои…
Если кто–то знает что–нибудь лучше этого леса, то пусть мне скажет. Но я не поверю.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Теперь спорят о воспитании: эгоизм в детях от того, что все делалось для них, или оттого, что они не видели любви? Но тут нет противоречия – можно все делать для ребенка, а любви он не увидит. Я росла, как огурчик на подоконнике. Ну и что? А вот сказочку на ночь, кусок пирога до обеда, котенка с улицы, эскимо в парке, сосульку зимой, гуляние до темноты… Никаких костров, турпоходов, дружбы, ребят со двора, бед, неприятностей я не знала. У меня был режим, четкий, как ваш уголовный кодекс. Кстати, я играю на пианино и читаю по–английски.
Но не подумайте, что я осуждаю родителей. Они готовили ребенка для жизни: сами работали и меня выжимали. У нас была огромная квартира, автомобиль, дача… Ели мы что хотели и когда хотели. Одевались как хотели и во что хотели. Отдыхали где хотели и сколько хотели. А откуда все бралось? Я приведу пример. Однажды мы с мамой уехали на юг, отец решил, что дача для одного велика, и запустил во все комнаты жильцов. Заработал за лето около тысячи. А сам? А сам три месяца жил в огуречном парнике.
На сцене что–то происходило… Пел дуэт, которому бородатые мальчики вторили бессловесно, с закрытыми глазами. О чем они… О любви и о журавлях. Наверное, в мире не наберется столько журавлей, сколько их в песнях. Но почему они приплясывают?