Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело
Шрифт:
– Мне, вам, всем дадена жизнь. И мы ее тратим на изготовление вещей. Ведь это же страшно…
– Без материального производства человечество не проживет.
– Но материальное производство ведь только для того, чтобы существовать, чтобы выжить. И опять вечный вопрос – для чего выживать?
Впервые спорил он легко, как плыл по течению. Впервые спорил с прилипшей улыбкой, которая показалась бы надменной, не знай Беспалов ее истоков.
– Юрий Артемьевич, по–моему, вещизм – это детская болезнь человечества. Чем оно больше будет умнеть, тем меньше будет производить. Впрочем, как и
– И тогда, по–вашему, не будут работать?
– Почему же… Но эта работа будет для главного, для смысла жизни. Вот тогда работа сама станет смыслом жизни.
– Который вы не знаете?
– Который я не знаю.
Но иногда Рябинину казалось, что он его знает. Вернее, он к нему часто, может быть ежедневно, приближается, почти касаясь какой–то неосязаемой своей частицей… Только не разумом, поэтому не может схватить, упуская туда, откуда приходят к нам мысли и куда уходят. И заметил, что он ближе всего к познанию в свои тяжкие минуты. Вот и в прошедшие дни что–то мелькало, где–то подходило, когда–то прикасалось…
– Как там Калязина?
Рябинин, душимый радостью, восторженно смотрел на прокурора, который за все это время ни разу не спросил о деле. И вот только сейчас, после спора, заверенный улыбкой следователя…
Рябинин начал рассказывать, прислушиваясь к бушующей в нем радости. Ему казалось, что и Беспалов к ней прислушивается, – иначе бы не улыбался.
– Всего, Юрий Артемьевич, у нее четыре преступления…
– Потерпевшие опознают?
– Без сомнения.
Распахнутый портфель так и лежал на столе, источая запах окрепшего лета. Рябинин схватился за уголки и высыпал все яблоки на свои бумаги:
– Берите же! Знаете, в Англии есть обычай… Если врач не любит яблоки, то его вешают.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Все от несовпадений. Может быть вернее, от несовместимости. Откуда же она, эта несовместимость? Я думаю, в основе человеческой несовместимости лежит убеждение каждого, что все мы равны и подобны. Да, мы равны политически, экономически, биологически… Но у каждого свой характер. Каждый получил свое воспитание. Свой ум, свои способности, свой возраст и свой образ жизни. Поэтому психологически мы все разные. И поэтому, встретив человека, не нужно думать: «Вот такой же человек, как я». Лучше удивиться: «Вот здорово – у него тоже два глаза, две руки и в квартире тоже стоит телевизор». И тогда познавать этого человека, как прилетевшего инопланетянина, – с любопытством, добротой и надеждой на совместимость.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Возможно, под давлением своей же собственной энергии я бы из эпидемиолога превратилась в профессоршу, артистку или заведующую комиссионным магазином… Но подвернулся он. Что я говорю – подвернулся. Явился, он явился, как вылез из летающей тарелки. А я была молодая, красивая. Раскованная, рисковая. В джинсах, джерсях и замшах.
Еду как–то в автобусе. Стоит мужчина с книжечкой. Лицо закрыто очками, как забралом. Рубашка чистая, но стираная–перестираная. Костюм выглажен, но потерт, блестит на плечах серебряными погончиками. И что он, думаете, читает? Стихи. Хотела я ему сказать: «Чудак, чтобы носить новые костюмы, надо
Микроскоп, набычившись, смотрел в стол. Лида шлепнула его по тубусу и отошла к окну, широкому и чистому, как июльское небо за ним.
В этом небе – видимо, на границе воздуха и пустоты – замедленно кружились какие–то светлые птицы. Вольготно, распластанно, сами по себе… Лида привстала на цыпочки, подавшись к ним на сантиметр. Она верила, что когда–то человек летал. Не на самолетах, а вот так, вольготно распластавшись. Может быть, когда еще и не был человеком… И бессознательно об этом помнит, и хочет взлететь, привставая на цыпочки и подаваясь к птицам на один сантиметр. Но особенно свое родство с птицами чувствуют дети, которые летают во сне и – кто знает? – может быть, потихоньку от взрослых летают и днем.
Кого–то впустила дверь. Острый запах одеколона, показалось, слегка затуманил стекло.
– Вам когда–нибудь хотелось летать? – негромко спросила Лида, так и не обернувшись.
– Я сразу поступил на геологический.
Может быть, чайки. Большие белые чайки, которым надоело море и захотелось в небо.
– Лидия Николаевна, ко мне приходил сумасшедший Гостинщиков…
– Зачем?
– Спасать вашу честь.
– Уже не нужно.
– Что вы имеете в виду?
– Все проходит, Марат Геннадиевич…
– Нельзя ли расшифровать?
Ах эти полутени, полутона, полунамеки… Он не понял? Тогда…
– Вы мне разонравились.
Она знала, как он стоит за ее спиной – руки вытянуты и прижаты к туловищу, подбородок почти лег на грудь. Набычившись, как ее микроскоп. Лида обернулась – он стоял набычившись, как её микроскоп.
– Почему?
Она ждала его улыбки, которая обратила бы в шутку этот немужской вопрос. Но Храмин не улыбался. Тогда…
– Потому что я не люблю карьеристов.
Теперь он улыбнулся. Это после оскорбления–то? Ах да, для него же это комплимент.
– Лидия Николаевна, вы пользуетесь забытыми понятиями. Истинный мужчина всегда честолюбив.
– Да? Но карьерист не может быть истинным мужчиной.
– Это почему же?
– Потому что жизнь ему представляется в виде служебной лестницы…
– Верно представляется.
– И всех людей он делит на вышестоящих и нижестоящих…
– Людей делят по разным признакам, в том числе и по подчиненности.
– Но карьеристу нужно двигаться вверх, поэтому он уважает вышестоящих и презирает нижестоящих…
– Это только подтверждает его мужественность.
– Да?
– Он себя и других оценивает по количеству силы и энергии.
– Марат Геннадиевич, вы путаете мужчину с бульдозером.
– Лестное сравнение.
– Так вот, истинный мужчина никогда не презирает слабого и никогда не пресмыкается перед сильным. Поэтому карьерист и не мужчина.
Она повернулась к окну, к птицам. Там осталась самая крупная, самая распластанная – одна на все пустое небо. Нет, небо никогда не пустует. В июне летел пух. Сейчас вот парят птицы. В августе полетит теплая паутина. В сентябре – остуженные листья. А потом снега…