Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело
Шрифт:
— Да, было одно письмо на Байкал.
Режиссер даже не пытался скрывать. Нет, это была не честность, это была убежденность в своей непогрешимости.
— Где оно?
— Где ж оно… Теперь не помню…
Впервые за весь допрос Макридин не улыбался. Он вдруг начал долго и тщательно застегивать пуговицу на рубашке, словно только сейчас почувствовал свободный ворот. И перестал смотреть на следователя, потому что при застегивании верхней пуговицы удобнее все–таки глядеть в потолок. Оказывается, он пытался скрывать. Почему же все
Ну конечно. На редкость примитивно. В основе человеческой подлости всегда лежит примитивность. Ах Рита Виленская! Осуждая ее за самоубийство, он все–таки мог понять ранимую душу, которая не перетерпела своей страшной минуты. Но вот почему она полюбила этого человека в куртке из ласковой кожи, содранной с олененка, он понять не мог.
— Нет, вы помните, где письмо, — убежденно заверил Рябинин.
— Товарищ следователь, ну куда девают письма?! Где–нибудь валяется. Может быть, в рабочем костюме…
— И вы сможете его принести?
Макридин потянулся рукой к вороту.
— Рубашка уже застегнута, — сообщил Рябинин.
Тогда режиссер передумал и полез за сигаретой.
Теперь он закурил без позы, как человек, которому просто хочется курить.
— Принести не могу. Его нашла жена.
— Нет, не нашла! Вы ей сами дали.
— Да? — приятно удивился Макридин прозорливости следователя. — Действительно, кажется, отдал.
— Зачем же?
— Как вам объяснить… Уж очень это письмо было художественно написано. Конечно, не без сентиментальности, не без парадоксов. Но были стиль и душа. Прямо Татьяна к Онегину. Поймите, я человек творческий и мне захотелось поделиться с женой, как делятся хорошей книгой.
— Куда Самсоненко дела письмо?
— Не знаю.
— Знаете, — певуче сказал Рябинин, — И я знаю. Она его отдала Виленской.
— Да? — опять приятно удивился Макридин.
— А зачем?
— Прочла мораль, что нехорошо приставать к мужчинам. Но я жену за эту акцию порицаю, — спохватился он.
— Ах, вы порицаете…
Сразу после этой «морали» Виленская сожгла свое письмо, которое как бумеранг вернулось к ней, полоснув по сердцу. Больше неясностей не было. Следствие закончено. Режиссеру осталось подписать протокол. Он получался короткий: если Рябинин волновался, то никогда хорошей записи не выходило.
— Мы не ханжи, — заметил Макридин, расписываясь под текстом. — У всех бывают романы. Надеюсь, она покончила не из–за любви?
— Нет, не из–за любви, — убежденно ответил Рябинин. — С любовью она уже справилась. Виленская покончила с собой из–за вашего предательства.
Макридин смотрел на следователя, обидчиво сложив сочные губы. Этого он не ожидал. Видимо, он привык, чтобы его понимали. Ну а тех, которые не понимают, можно всегда избежать. Кроме следователя.
— По–моему, — нравоучительно сказал режиссер, — слово «предательство» в этой истории неуместно.
— Почему же? — Рябинин удивился, теперь
— Слово «предать» относится к Родине, — уточнил Макридин.
— Нет уж! — отрезал Рябинин и встал. В начавшемся разговоре сидеть он уже не мог. Вскочил и режиссер, расплескав полы своей широкой куртки.
— Нет уж, — повторил Рябинин. — Предатели ни с того ни с сего не получаются. Они сначала предают жен, детей, работу, товарищей… А потом Родину. Родина–то и состоит из наших друзей и близких, из нас с вами, из любви, из верности. Лично я бы вам никогда и ничего не доверил.
— В моих действиях нет состава преступления! — повысил голос Макридин, вспомнив про закон. Он уже проконсультировался.
— К сожалению, в кодексе не хватает статьи. Одной, но самой главной. Я бы ее внес под номером один. Статья номер один — о человеческой подлости.
— Жена предупреждала, что вы человек неделикатный.
— Смотря с кем, — сказал Рябинин, сдерживая бесцельную злость.
И вдруг Макридин улыбнулся — посреди словесного боя и ярости улыбнулся своей младенчески–обаятельной улыбкой, безотказно действующей на людей. Рябинин даже умолк.
— Надеюсь, эта история на моей работе не отразится? — спросил он из–под улыбки.
Вот ради чего улыбался. И ни разу не пожалел Виленскую, хотя бы ради вежливости. Рябинин попытался принять безразличный вид — это помогало сдерживаться.
— А то вот так влипнешь в историю из–за человека не от мира сего, — разъяснил режиссер.
— Она от мира сего, Макридин. От нашего. Это вы не от сего мира, а еще от старого, от уходящего.
Но режиссер не слушал. Его не интересовало мнение следователя. Он беспокоился за свое место в студии.
— На работе не отразится? — переспросил он.
— Обязательно отразится! — звонко сказал Рябинин, да, пожалуй, уже и крикнул, подступая к режиссеру. — Я завтра же поеду на студию и сообщу начальству. Я соберу ваш коллектив и все расскажу ему. Я пойду в газету и покажу дело корреспонденту… Я напишу представление в Москву, в комитет по телевидению. Я всюду пойду, Макридин! Потому что вам нельзя снимать воздушное, солнечное, оптимистичное… Вы не только хрустальные колбы перебьете — вы людей–то на своем пути…
Видимо, Рябинин упорно наступал на него грудью и голосом. Макридинская улыбка пропала — только остались растянутые губы, застывшие, как резина на морозе. Глаза пожелтели: от ярости ли, от коричневого ли сейфа, к которому загнал его следователь…
Макридин нащупал сзади дверь. Его ловкое тело только полыхнуло в проеме желтым светом и пропало. Но в проеме мелькнуло и чье–то лицо.
Рябинин взялся за виски и вышел в коридор.
У паровой батареи стояла Шурочка. Теперь она не плакала, но глаза у нее так и остались красными. Без белого халата она казалась еще меньше.