Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело
Шрифт:
— Ни черта ты не выросла! — подскочил Рябинин. — Нет интересных людей! А откуда же берутся интересные вещи?! Их ведь делают интересные рабочие. Откуда берутся интересные книги, фильмы, песни? Интересные мысли, машины, открытия, изобретения? Неужели ты думаешь, что все это могут сделать скучные люди?
— Что ж, и скучных, по–твоему, нет? — повернулась она к нему.
— Сколько угодно. И везде. Обывательщина живуча, как вирусы. Но разве на них надо смотреть? Разве они делают жизнь? Да ведь ты сама интересный человек.
— Я?! Чем? — удивленно спросила она и опять села рядом.
— Неглупая, имеешь оригинальные взгляды,
— Господи боже мой, — тихо вздохнула Рукояткина.
— Нет интересных людей… Да они всегда рядом. У нас работает следователь Демидова. Ей пятьдесят семь лет — и все работает. Следователь должен быть энергичным, быстрым, шустрым. Молодые не справляются, а она раскрывает преступления, перевоспитывает подростков. Пришла в прокуратуру — ей было восемнадцать. Заочно кончила юридический, специально кончила педагогический, чтобы заниматься малолетками. Всю жизнь работает допоздна, без выходных, без праздников, весь интерес в работе. Вышла когда–то замуж. Муж посидел дома один — и ушел. Так без мужа и прожила жизнь. Выехала однажды на место происшествия, женщину током убило. А в углу сын плачет, девять лет. Ни родных не осталось, ни знакомых. На второй день работать не может: стоит у нее в голове мальчишка — забился на кухне и плачет. Бросила все и поехала усыновлять. А через год умерла ее родная сестра — еще взяла двоих. И всех воспитала. Потому что живет увлеченно, со смыслом, на полную душу…
Настойчиво стукнул сержант и тут же распахнул дверь. Рябинину было неудобно перед ним — держал человека в коридоре целый день.
— Товарищ следователь, — спросил сержант и замолчал, увидев их сидящими рядком, как супругов у телевизора.
— Скоро кончим, — устало сообщил Рябинин.
— Да я не про это. Курикин спрашивает, ему ждать или как.
Вот про кого он забыл совершенно, хотя весь день только о нем и говорил.
— Скажите, что сегодня очной ставки не будет. Потом вызову.
Сержант закрыл дверь, и Рябинин крикнул вдогонку:
— Извинитесь за меня!
— Противный он, как подтаявший студень, — вдруг сказала она.
— Сержант? — не понял Рябинин.
— Да нет, Курикин. Начал раздеваться, вижу, бумажник проверил и в другой карман переложил. У тебя сколько внутренних карманов?
— Ну, два.
— А у него три, третий где–то на спине пришит. Будет хороший человек третий карман пришивать? Не подумай, я не оправдываюсь. Положил туда бумажник, вижу, хоть и пьяный, а меня боится. Зло еще больше взяло: пришел к женщине насчет любви, а за кошелек держится. Да не ходи к такой. А уж пришел, так не прячь, не озирайся. Ну и решила. Полез он на диван, а я бумажник быстренько слямзила и на кухню, да как забарабаню в дверь ногой. Меняюсь в лице и вбегаю в комнату: «Ой–ой–ой, муж пришел!» Он как вскочит, пиджак на плечи и не знает куда смыться. Сразу протрезвел. Я его поставила за дверь, открыла ее, потопала — якобы муж прошел — и вытолкнула на лестницу. Черный ход не захотела открывать. Так и выпроводила. Ему уж было не до бумажника.
В протоколе она записала короче, официальнее. Но в протоколах еще никто не писал художественно.
— И тебе нравится общаться вот с такими ловеласами? — осторожно спросил Рябинин.
— С кем? — не поняла она.
— Ловеласами… Ну, мужчинами легкого поведения.
— Во — ловеласы! —
— Следователей, — улыбнулся Рябинин.
— Мужиков! — отрезала она.
— Как же не любишь? Только ими и занималась.
— Ничего не занималась, — отрезала она. — И пить я не люблю, да и нельзя мне — гастрит.
— Ну как же, — повторил Рябинин, впервые усомнившись в ее словах с тех пор, как преломился допрос.
— Да наврала я тебе про ателье–то. Есть захочется, познакомлюсь с парнем, наемся в ресторане за его счет и сбегу. Или обчищу, ты знаешь. Я в комнату к себе никого не водила. Мне украсть легче, чем с мужиком.
— Чего ж так? — глуповато спросил Рябинин.
— А противно — и все.
Ее лицо заметно сделалось брезгливым, и он поверил, что «противно — и все». Наверняка и здесь жизнь сложилась не так, и здесь жизнь пересек кто–нибудь, не понятый ею или не понявший ее.
— Друг у тебя… есть? — неуверенно спросил Рябинин.
— Да был один морячок–сундучок, — вяло ответила она.
— Понятно, — вздохнул Рябинин. — Ну хоть была в твоей жизни любовь–то хорошая?
— Чего–о–о–о?! — так чегокнула она, что Рябинин слегка опешил — вроде ни о чем особенном он не спросил.
— Тебя кто–нибудь любил, спрашиваю? Или ты?..
Она повернулась к нему всем телом так, что Рябинину пришлось отодвинуться, — иначе бы она уперлась в него коленями.
— А что такое любовь? — с ехидцей спросила она.
Труднее всего отвечать на простые вопросы. Что такое хлеб? Мучнисто–ноздреватый продукт — и только–то? Что такое вода? Водород с кислородом, но кто этому поверит? А что такое любовь?
— Когда люди любят друг друга, — дал он самое короткое определение и улыбнулся, потому что ничего не сказал этим.
Рукояткина тоже усмехнулась. Она все–таки знала о любви, потому что была женщиной. Но он знал больше, потому что был следователем. А определения он не знал. Да и кто знал: пятьдесят процентов людей употребляют слово «любовь», не понимая его значения; другие пятьдесят даже не употребляют. В его сознании давно сложилось два представления о ней.
Первое шло от жизни. У этой любви было другое, короткое, как собачья кличка, название — секс. Он пользовался этим определением, как пользуются рабочим халатом или инструментом, потому что следователь обязан понимать человеческие уровни.
Второе понимание любви было свое, о котором он говорил с редкими людьми и говорил редкими невнятными словами, потому что внятных не хватало, как для пересказа музыки. В этой любви секс оскорблял женщину. Пусть он себе есть, но пусть он имеет отношение к любви не больше, чем серый холст к написанной на нем рафаэлевской мадонне. Его тихо передергивало, когда кто–нибудь говорил, что любовь держится на сексе, — чувство, которое заставляет боготворить и плакать, вон, оказывается, на чем держится. Он не признавал любви простой и веселой, — только трагедия, потому что испокон веков любовь страдает от непонимания, но больше всего страдает от глупости, как, впрочем, и все в жизни. Любовь должна быть трагична потому, что в конце концов смерть обрывает ее. Она должна заключать в себе весь мир и быть в жизни единственной — или ее не надо совсем.