Не отпускай меня / Never let me go
Шрифт:
Грандиозной помощи Рут мне не оказала, но сочувствие проявила, и после того вечера мне сделалось чуть полегче. Вот почему для меня таким ударом стал ее намек на это в конце нашего напряженного разговора на траве. Хотя из посторонних услышать ее замечание никто, конечно, не мог, в том, как она его сделала, было что-то очень неправильное. Дружба наша в те первые месяцы в Коттеджах сохранялась потому, что, для меня по крайней мере, существовали две разные Рут. Одна Рут все время стремилась произвести впечатление на старожилов и спокойно игнорировала меня, Томми и кого бы то ни было, кто, по ее мнению, мешал ей развернуться. Эту Рут, не доставлявшую мне никакой радости, напускавшую на себя важность, я видела каждый день со всем ее притворством, с пресловутым прощальным прикосновением к локтю. Но Рут, которая, вытянув ноги за край моего матраса, держа обеими руками дымящуюся кружку, сидела около меня по вечерам в моей
Но когда я сейчас об этом думаю, я в какой-то мере способна встать на точку зрения Рут. Я вижу, например, что она меня могла считать стороной, которая первой нарушила соглашение, и что свой маленький укол она, может быть, рассматривала как законный ответ. В то время это ни разу мне не приходило в голову, но теперь я допускаю такую возможность и такое объяснение случившегося. Ведь перед тем, как она это сказала, я с неудовольствием говорила ей о модном способе прощаться, который она взяла на вооружение. Мне трудновато сейчас это объяснить, но некое соглашение о том, как она может вести себя со старожилами, между нами определенно было. Да, она часто блефовала и намекала на всякое-разное, чего, я знала, в действительности не было. Иногда, повторяю, она пыталась произвести впечатление на старожилов за наш счет. Но мне кажется, на каком-то уровне сознания Рут полагала, что делает это от имени всех нас. И моя задача как ближайшей подруги состояла в том, чтобы оказывать ей молчаливую поддержку, словно она выступает на сцене, а я сижу в первом ряду. Она стремилась стать кем-то еще и, вероятно, пребывала в большем напряжении, чем кто-либо из нас: она, повторяю, в каком-то смысле взяла на себя ответственность за нас всех. Если это так, то мои слова о прикосновении к локтю она могла воспринять как измену, и ответный выпад мог показаться ей вполне оправданным. Как я уже сказала, это объяснение пришло мне в голову только недавно, а тогда я и не пыталась увидеть более общую картину и свое место в ней. Я вообще, по-моему, недооценивала в то время усилие Рут как таковое – усилие, которое она прилагала к тому, чтобы продвинуться, повзрослеть, оставить Хейлшем позади. Думаю об этом сейчас и вспоминаю то, что она мне однажды сказала, когда я помогала ей в центре реабилитации в Дувре. Мы сидели в ее палате, смотрели, по нашему обыкновению, на закат, пили минеральную воду, ели печенье, и я говорила ей, что у меня в однокомнатной квартире есть сосновый ящик, где я до сих пор храню большую часть вещей из моего старого хейлшемского коллекционного сундучка. А потом я так просто, не пытаясь ее ни к чему подвести, ничего особенного не имея в виду, заметила:
– А у тебя ведь, кажется, после Хейлшема коллекции не было.
Рут, сидевшая в кровати, долго молчала, и кафельную стену позади нее освещал закат. Потом она сказала:
– Помнишь, опекуны перед нашим отъездом несколько раз говорили, что мы можем взять коллекции с собой. Ну, я и вынула все из сундучка и положила в дорожную сумку. Думала найти потом в Коттеджах хороший деревянный ящик. Но приехали, и я увидела, что ни у кого из старожилов коллекции нет. Значит, это только наше, значит, ненормально. Мы все, наверное, это отметили, не я одна, но обсуждать толком не стали, правда? В общем, я решила, что никакого ящика мне не нужно. Так все и лежало в сумке месяц за месяцем, а потом я это выбросила.
Я уставилась на нее.
– Ты выкинула коллекцию в помойку?
Рут покачала головой и некоторое время, казалось, перебирала мысленно предметы из той коллекции. Наконец сказала:
– Я вывалила все в мешок для мусора, но отправить этот мешок в помойку рука не поднималась. Так что я попросила однажды Кефферса, когда он собирался уезжать, взять мешок и отвезти в магазин. Я знала, что есть благотворительные магазины, я выяснила заранее. Кефферс покопался немного в мешке, он не понимал, что это все такое и зачем, да и как ему было понять, потом усмехнулся и сказал, что никакой магазин этого не возьмет. Но я говорю – здесь неплохие вещи, очень даже неплохие. Тут он увидел, что я переживаю, и изменил тон. Сказал: «Ладно, так и быть, отвезу в Оксфам». Потом сделал над собой уж совсем большое усилие и говорит: «А вообще-то, теперь я рассмотрел, тут и правда есть вещи ничего». Хотя прозвучало не очень убедительно. Я думаю, он выкинул мешок по дороге. Но, по крайней мере, я этого
Потом она улыбнулась:
– Ты-то другая была. Я помню. Ты из-за своей коллекции не переживала и сохранила ее. Я жалею теперь, что не поступила так же.
Мы все, я хочу сказать, старались приспособиться к новой жизни, и все, по-моему, совершали поступки, о которых потом жалели. То высказывание Рут меня действительно всерьез огорчило, но бессмысленно сейчас судить ее и кого бы то ни было за поведение в первые месяцы жизни в Коттеджах.
С приходом осени я почувствовала, что потихоньку осваиваюсь, и начала обращать внимание на то, на что раньше не обращала. Я отметила, например, странное отношение к тем, кто недавно уехал. Старожилы то и дело рассказывали всякие забавные вещи про обитателей Белого особняка и Тополиной фермы, которых они встречали во время поездок туда, но почти никогда не упоминали о своих бывших однокашниках и близких друзьях, покинувших Коттеджи незадолго до нашего приезда.
И еще я заметила – мне понятно было, что одно с другим связано, – каким молчанием старожилы окружали отправлявшихся на «курсы», о которых даже мы, новенькие, знали, что там учат помогать донорам. За те четыре-пять дней, что люди отсутствовали, о них практически не говорили, а после возвращения их никто ни о чем по-настоящему не спрашивал. Допускаю, что они могли о чем-то рассказывать наедине близким друзьям, но заводить разговор об этих поездках в компании было точно не принято. Помню, однажды утром сквозь запотевшие окна кухни я увидела двоих старожилов, отправлявшихся на курсы, и подумала, что, может быть, весной или летом они уедут насовсем и мы будем избегать упоминания о них.
Но я не хочу сказать, что об уехавших совсем ничего нельзя было говорить. Если надо было, о них упоминали – большей частью, правда, косвенно, в связи с каким-нибудь предметом или занятием. Например, при починке водосточной трубы могла быть масса разговоров о том, «как это делал Майк». Около Черного амбара был пень, который все называли «пнем Дейва», потому что три года с лишним, вплоть до своего отъезда за несколько недель до нашего появления, он подолгу на нем сидел – читал, писал, бывало, даже в дождь и холод. Но самой, наверное, памятной личностью был Стив. Толком никто из нашей компании ничего об этом Стиве не узнал, за исключением того факта, что он любил порножурналы.
Иной раз в Коттеджах можно было наткнуться на какой-нибудь порножурнал, который находили за диваном или в кипе старых газет. Это было так называемое «мягкое» порно, хотя тогда мы в этих различиях не разбирались. Раньше мы никогда такого не видели и теперь не знали, как к этому относиться. Старожилы, если им попадался такой журнал, смеясь, небрежно пролистывали его и со скучающим видом отбрасывали, и мы, глядя на них, стали поступать так же. Когда я и Рут несколько лет назад про это вспоминали, она сказала, что в Коттеджах циркулировали десятки порножурналов. «Никто не признавался, что ему нравится, – заметила она. – Но ты же помнишь, как это было. Если в комнате оказывался журнал, все делали вид, что это скука смертная. Потом выйдешь, через полчаса вернешься – журнала нет».
Я, собственно, потому об этом начала, что про всякий такой журнал в Коттеджах говорили, что это из «коллекции Стива», другого источника, по общему мнению, быть не могло. Больше, повторяю, о Стиве нам почти ничего не было известно. Уже в то время мы, однако, видели здесь и смешную сторону, так что когда кто-то показывал пальцем и говорил: «Гляньте-ка, журнальчик Стива», в голосе слышалась ирония.
Старого Кефферса эти журналы приводили в бешенство. Поговаривали, что он верующий и категорически против не только порнографии, но и секса вообще. Иногда он выходил из себя совершенно: щеки под седыми бакенбардами краснели от гнева, он громко топал по всем помещениям, врывался в комнаты без стука, решительно настроенный выловить все «журнальчики Стива» до единого. Мы потешались над ним изо всех сил, но что-то в нем в таком настроении было действительно пугающее. Его обычное ворчание вдруг прекращалось, и сама эта тишина вокруг него как-то тревожила.
Помню один случай, когда Кефферс собрал по комнатам шесть-семь «журнальчиков» и устремился с ними к своей машине. Мы с Лорой смотрели на него сверху, из окна моей спальни, и от какой-то Лориной шутки я засмеялась. Потом я увидела, как он открывает дверцу фургончика, и, видимо, потому, что ему нужно было что-то внутри передвинуть и понадобились обе руки, он положил журналы на кирпичи около котельной (кое-кто из старожилов несколькими месяцами раньше хотел соорудить там барбекю). Пригнувшись и засунув в машину голову и плечи, Кефферс копался там и копался, и что-то мне подсказало, что, несмотря на всю ярость, которой он пылал минуту назад, про журналы он теперь забыл. Я не ошиблась: чуть погодя он выпрямился, сел за руль, захлопнул дверцу и поехал.