Не только музыка к словам… Мемуары под гитару
Шрифт:
Нас тоже постоянно грозили выселить, несмотря на то, что мама была на фронте офицером медслужбы… Но война-то кончилась, и она была демобилизована. Мамин брат – был начальником штаба полка и спас этот полк, ценою своей жизни, выведя его из окружения.
– Это мало кого волнует! – сказали бабушке, в штабе части, которой принадлежал наш дом. И бабушка согласилась: война кончилась и то, что ее сын спас полк уже никто не помнил, и в полку все сменились.
Да и вообще, как говорил наш сосед дворник и пьяница :
– Пузо старого добра не помнит.
–
– Эх, Олимпиада Осиповна! – вздыхал дворник – Старорежимная вы женщина… Москва слезам не верит!
И бабушка поджимала губы – мы были "чуждые", как кричала однажды наша пьяная соседка:
– Интеллигенция недорезанная! Белогвардейцы! Погодите, мы вас всех передушим.
– За что они нас так ненавидят? – спрашивал я бабушку.
И она серьезно ответила:
– Нас победили… И мы должны терпеть… Пока
– Кто победил?
– Хамы.
На этом разговор кончился. И я уже больше не спрашивал почему все готовят на кухне, а мы в комнате,…Почему мальчишки во дворе, дети этих самых офицеров, которые были либо старше ,либо моложе.( В сорок четвертом году никто не рождался.) Они кричали мне: "Тебе мать отчество выдумала."
Не мог же я им ответить: "У меня в метриках прочерк – потому что папа погиб в штрафном батальоне" – было бы еще хуже. Я – внук священника и казачьего офицера, сын лишенки и штрафника, … «Нас победили, и мы должны терпеть!»
А через дорогу,
За рекой широкой,
Так же одиноко
Дуб стоит высокий…
– пела Танечка. Она была тихая девочка и когда приходила в нашу комнатушку, то останавливалась, в изумлении, перед сундуком, на котором стояли мои игрушки, и ничего не трогала, а только смотрела своими небесными глазами. За это я любил ее еще сильнее. И когда она пела, в свете коптилок на кухне, я не выдерживал и подхватывал:
Как бы мне рябине
К дубу перебраться
Я бы тогда не стала
Гнуться и качаться.
Больше всего на свете я любил петь. И все хвалили мой голос и слух, и я знал, что пою хорошо. Но самое главное не знал никто, кроме меня. Того счастья, что я испытывал, наполняясь музыкой от макушки до кончиков пальцев на ногах, когда голос заполняет грудь и ты, кажется, сейчас взлетишь от красоты, силы и самозабвения… Когда я пел, то казался себе большим и сильным, способным защитить и маму, и Танечку Грищенко и ее сутулого отца в фуражке с тусклым козырьком и потертом мундире с облупленным орденом Красной звезды на груди и ее тихую словно выцветшую маму. Они всегда сидели вместе, тесно прижавшись друг к другу. Тоненьким голоском пела Танечка, осторожно вторила ей мама, иногда хрипловатым баском подтягивал, не в силах сдерживаться, отец, но тут же начинал кашлять, и песня обрывалась.
– Грищенко демобилизовали – сказала как-то утром бабушка – услышавши эту весть на кухне. Квартира притихла. Никто не собирался больше по вечерам петь на кухне.
Недели через две я проснулся от топота и громких голосов в коридоре.
–
– Ну, куда ж я пойду? Нашего и села – то нет! Погодите, обустроюсь – съеду! – услышал я голос танечкиного отца.
Я выскочил в коридор, но тут же был схвачен бабушкой за рубашку и втащен назад в комнату, и все же я кинулся подглядывать в щель приоткрытой двери Красивый крепкий офицер, весь в ремнях, грозно говорил:
– Комната выделена мне, а ты задерживаешь! Есть приказ!
Что-то закричали соседки, напирая на солдат, стоявших тут же в коридоре.
– Вяжите его! – скомандовал офицер – Сержант, выносите вещи на улицу!
Солдаты кинулись к Грищенко. Он покорно заложил их за спину и глядя небесными как у Танечка глазами, сказал:
– Что ж ты делаешь, Коля… Мы же с тобой всю войну под одной шинелью…из одного котелка…
В коридоре воцарилась такая тишина, словно всех выключили.
.Красивый офицер стал белым, как потолок, начал рвать ворот гимнастерки и захрипел:
– А как нас в тридцать втором? А?.. Как нас !.. А? – и вдруг заплакал.
Солдаты остановились и Грищенко, высвободив руки, скрутил веревку, молча отдал ее сержанту.
Мы уйдем, – сказал он, – мы уйдем… Только цирк-то не устраивай! Детей не пугай.
Бабушка оттащила меня от двери и заперла ее на ключ,
Сиди! Сегодня их, а завтра нас!
Я готов был кинуться на защиту Танечки и ее отца, но меня ошарашили слезы красивого офицера.
Вечером, за стеною, где прежде помещались Грищенки, зашипел патефон, и рыдающий голос Руслановой запел:
"Степь да степь кругом…"
Новый жилец, заводил и заводил эту пластинку… Ночью мы слышали как он, шаря руками по стенам , проходил в уборную и обратно.
– Он пьет! – сказала бабушка, и я понял, что этот человек для нее больше не существует.
Никто теперь не собирался на кухне, не пел "Тонкую рябину", и в притихшей коммуналке, по ночам только слышался тоскливый распев "Как в степи глухой умирал ямщик…"
По утрам красивый офицер, твердо топая каблуками, начищенных до зеркального отражения, сапог, проходил по коридору. Он был бледен, затянут ремнями. Лицо его было уверено и неподвижно. Но я помнил его хватающим воздух раскрытым в крике ртом, и как он рвал на груди гимнастерку, мотал головой, и как во все стороны летели его слезы: «А как нас в тридцать втором… А?»
– Нас тоже! – сказала бабушка маме, когда они, уверенные, что я сплю и не слышу, обсуждали происшедшее между собой, – Нас тоже столько раз и расказачивали, и раскулачивали, так что же после этого облик человеческий терять?
К нашему новому соседу вскоре приехала жена, и патефон перестал играть одну и ту же песню "Степь да степь кругом". Когда офицер уходил, его жена заводила совсем другую музыку,– "Вальс цветов", "Брызги шампанского" "Рио-риту"… По вечерам они ругались и даже дрались. Потом его куда-то перевели, и в его комнате поселился раскосый киргиз…