Не в счет
Шрифт:
— Доброе утро, Алина Гарина, — он, опережая, произносит первым.
И у моего жениха красивый голос, глубокий и бархатистый. Низкий до мурашек, что возникают сами по себе и разбегаются по всему телу.
И в животе они поселяются.
— Я пока не Гарина.
— Больше всего меня радует, что только пока, — Сава фыркает довольно и так, что я улыбаюсь невольно, пока каверзный вопрос он задает. — Видеться до свадьбы жениху и невесте нельзя, а разговаривать? Мне можно с тобой говорить? Ты не знаешь?
— Нет, то есть да. В
— Алин, ты подожди, — он перебивает решительно и серьёзно, так что я замолкаю и, отворачиваясь от Ивницкой, нижнюю губу закусываю. — Я сегодня полночи не спал. Волнуюсь, как дурак или мальчишка. И… боюсь, что ты передумаешь. Я знаю, что у нас всё быстро и не так, чтобы просто, но… Я только сказать хотел ещё раз. Я люблю тебя, Алина Калинина.
Любит.
А я?
Я не произношу ответное признание, потому что где-то там, в огромной квартире Гарина, его зовут и что-то неразборчиво требуют. И отключается мой жених быстрее, чем что-то сказать я успеваю. А потому я так и остаюсь стоять на краю тротуара с открытым ртом и замолчавшим телефоном.
За наш короткий разговор, что больше получился монологом, я успела прошагать метров двадцать, подойти к самой проезжей части. И на высокий бордюр я по привычке взгромоздилась.
Оказалась почти напротив купеческого здания позапрошлого века, что на противоположной стороне улицы нарядной картинкой застыл. Красный кирпич, высокое крыльцо и медная табличка, на которой про уездный музей медицины выведено.
Я не вижу, я знаю и так.
— А помнишь, нас на первом курсе вон туда отправляли?
— Куда? — Ивницкая, бесшумно подойдя сзади, через плечо заглядывает, не спрашивает про разговор и Гарина.
Только следит за моим пальцем, чтоб в следующий момент под отрывистый лай Арчи фыркнуть.
Рассмеяться удивленно:
— Точно! Слушай, тогда же мороз под тридцать был, и вообще…
И вообще…
Нельзя взять и забыть первый курс и семестр. Остальные, впрочем, тоже, но вот первый… Он переживается день за днём, что удивительным для тебя же образом сливаются сначала в недели, а затем в месяцы, перелистывается в какой-то день календарь, чтобы счёт декабря — уже?! быть не может! — начать. Он въедается в память чередой бессонных ночей и запахом формалина.
Он особенный, как и всё, что случается в первый раз.
Первые зачёты, что начались со второй недели сентября и продолжались до предпоследнего дня декабря. Первые отработки, когда гардероб заканчивал работать раньше, чем до тебя доходила очередь, а потому забирать куртки и девать их куда получится приходилось всем и дружно. Первые рефераты от руки за двойки, которые были всего-то, как окажется потом, на пятнадцать страниц.
Первые слёзы, потому что рыдать из-за учёбы оказалось вдруг тоже можно.
Можно было по четыре раза пересдавать мышцы и раз за разом слушать коронную фразу всего меда: «Иди-ка ещё поучи, потом придешь». Можно было, исписывая девяносто шесть листов тетради, конспектировать лекции по чёртовой химии и разбирать её же задачи по термодинамике и буферным системам. Можно было ходить на латынь, складывать куртки-сумки на банкетки, а самим сидеть между ними на полу у стены, от края до края коридора всей кафедры, потому что пересдающих латынь всегда было много.
Особенно у нашей Александры Львовны.
И с Измайловым больше всего мы сталкивались именно на этих пересдачах. У Ивницкой, к моей величайшей зависти, проблем с латынью не было. Она ей давалась легко.
А вот мы…
— Обострение.
— Экт… экс… экзацербацио, онис, феменинум[1], — я, то ли сломав язык, то ли завязав его морским узлом, умное слово упрямо выговорила.
Закрыла глаза, чтоб очередного препода, проходящего мимо и бурчащего про студентов-лентяев и устроенный ими вокзальный балаган, не видеть. И да-да, сидим мы, как на паперти, пройти людям не даём. И манатки свои разложили.
Есть такое, но… сам бы постоял пару часов, подпирая стенку.
Даже больше.
На кафедру, дабы занять очередь, мы прибежали в три. Вот как последняя пара закончилась, так мы и подхватились, понеслись в соседний корпус через дорогу, дабы двадцать пятыми по счёту всё равно оказаться.
Говорю же, наша Александра Львовна — человек популярный.
Очень и очень популярной она была в конце семестра.
Впрочем, и так все хоть раз, но побывали на её пересдачах, что до позднего вечера неизменно затягивались. И та отработка исключением не стала, часы уже начали отсчитывать начало восьмого, а перед нами маячило ещё человек семь.
И значит ещё минимум час нам было сидеть и ждать.
И повторять.
— Боль.
— Долор, орис, маскулинум[2], — я отчеканила механически, лучше, чем «Отче наш» и таблицу умножения заодно, махнула, не целясь, своей распечаткой по ухмыляющейся физиономии некоторых. — Измайлов, не издевайся! И давай сложнее.
— Ну хорошо, — он согласился подозрительно легко и быстро, с мерзким подвохом, который тут же озвучил, — давай прилагательные.
— Не-е-ет, — пусть шёпотом, но я взвыла, уткнулась лбом в руку сидящего рядом Глеба, чтоб душу, бодая его, отвести и целых десять секунд поистерить. — Ненавижу прилагательные! И латынь ненавижу! И мед ненавижу!
— Они тебя тоже не любят, не волнуйся.
— Пф-ф-ф…
Я не волновалась.
К семи вечера я уже ни о чём не волновалась.
Даже о том, что сегодня было двадцать восьмое декабря и это была последняя в году пересдача модульного зачёта, который я либо сдам, либо не получу зачёт за семестр и, следовательно, не допущусь до сессии, поскольку один незачет, по анатомии, у меня уже, кажется, был.
Два же незачета по арифметике деканата складывались в слово «недопуск» и добавлялись к слову «экзамены».