Не в счет
Шрифт:
Или, наоборот, расскажу и закричу, что продавать было нельзя!
Это ведь наш дом!
А с ним вот так…
А я зайти в него — ну разве так может быть?! — не могу, не имею больше права. Я больше не хозяйка. Теперь там новые… владельцы, они и владеют. Могут теперь и яблони мои спиливать, и фасад заново обшивать.
И кучу всего другого — что угодно! — они делать могут.
Мне же теперь можно было только смотреть со стороны. Теперь, как и хотела, я могла хоть до синевы и ночи сидеть и вспоминать. Об этом, уже жалея о приезде, я думала со злостью, со злыми непролитыми
Или в душе.
Не стоило ехать.
Не стало легче, только хуже и больнее. Так больно, тошно и горько, что дышать получалось через силу, открывая рот и пыльно-соломенный воздух ловя. И назад этот воздух выталкивался кое-как, не до конца.
Не выходило продышаться.
Кружилась голова.
И ширилась, разрасталась внутри ползучая пустота, что каменной тяжестью оборачивалась, сворачивалась ею. Она придавила к земле, не давая ни встать, ни пошевелиться. Так, что получалось только сидеть и смотреть, цепляться взглядом за видимую отсюда полоску огорода.
За часть дома.
И веранду, на которой с Гариным я когда-то сидела, показывала фотографии… И, услышав в три ночи такой знакомый протяжный гудок и извечный перестук колёс, я лишь улыбнулась и о «Маньке», которая маневровый поезд, рассказала.
Всю мою жизнь она изо дня в день тягала по тупиковой ветке — тут, за моей спиной и узкой полосой поля — составы.
Туда-сюда.
Я сверяла по ней время.
И знала все часы, в которые она ходит.
И сегодня семь вечера она мне настучала, заставила… опомниться. И откуда-то взявшиеся капли с лица я машинально смахнула, не удивилась. Не поняла сразу, что дождь крапать начал, промочил джинсы и волосы лучше всякой плойки завил.
Проклятье.
А ещё машина, которая на обочине вдруг затормозила, не проехала как прочие, редкие, мимо.
— Алина!
И в этот сердитый окрик, как и в наш чужой дом, я поверить сразу не смогла.
Он почудился мне.
Ему неоткуда было взяться здесь, на тянувшейся вдоль ельника и путей дороге, о которой помнили и знали только местные. И то, особо не пользовались, а потому одуванчики местами сквозь асфальт уже пробились.
— Ты… зачем приехал?
Я моргнула.
Поверила в реальность, когда до меня, обогнув свой внедорожник, он всё же добрался и за шкирку, вызывая слабое трепыхание и удивление, не церемонясь поднял. Меня поставили на ноги, которые, онемев от неподвижности, держать отказывались.
Они подгибались.
А… Гарин чертыхался:
— Ты, правда, несмышленыш!
— Почему ты приехал?
Это было важно.
Это было настолько важно для меня, что всё остальное утратило всякое значение, могло идти в бездну. Пускай… все джинсы, вся одежда мокрая. А земля не прогрета холодным солнцем. И осень как раз сегодня вспомнила, что она осень, что уже её середина и что бабье лето в этом году и так горело слишком долго.
А потому мелким серым дождем, нагнав низкие и тяжёлые тучи, она зарядила.
Подул, растеряв весь запах костров и влажных листьев, ледяной ветер.
И промозгло стало.
— Господи Иисусе, Алина, ты насквозь мокрая!
Его раскрытая ладонь, невозможно, просто нереально горячая ладонь коснулась носа. Раньше он постоянно, проверяя моё бодрое вранье о том, что не замёрзла, так делал. Я же ворчала, что не собака, чтоб по нюхалке здоровье определять.
Я, вообще, кошатница…
— У тебя сегодня совещание и переговоры.
Или суд.
Два суда, три совещания, пять переговоров… Он не мог сорваться почти в разгар рабочего дня в Аверинск! Он занят всегда и везде, имеет плотный рабочий график, и разговаривать с его секретарем, перестав робеть и теряться, я научилась уже хорошо.
— Переговоры закончились, — Гарин, дёргая и срывая с меня куртку, цедил сквозь зубы крайне матерно, — встречу перенес на понедельник.
— Почему? — я повторила упрямо.
Я смотрела на него.
Ждала ответ, который единственно важным был.
И с кожанкой, что, прилипнув, сниматься никак не хотела, я ему не помогала, стояла каменным истуканом. Или куклой, которую раздеть-одеть, завернув в свой пока ещё не совсем промокший пиджак, было можно.
— Зачем ты приехал?
Как… понял?
Это же в фильмах, в кино и книгах только случается, что, когда совсем паршиво, принц появляется и со всеми драконами сражается! А в жизни… в жизни были не драконы, а мои собственные тараканы, что, впрочем, похуже многих драконов будут. И Гарин, который в прилипшей к телу деловой рубашке и брюках, на принца тянул не очень.
Сказочные принцы, в конце концов, не матерились.
И яростными взглядами не убивали.
— Когда я тебе звонил, а ты была в больнице и говорила, что документы забрала и чай сидишь пьешь… — он, заворачивая в пиджак и прижимая к себе, выдохнул… и нервно, и сердито, — … у тебя голос первый раз в жизни был такой… такой, что я испугался…
— Т-ты никогда и ничего не боишься.
— А ты рыдаешь очень редко, я помню.
— Я и не рыдаю!
— Конечно, — он согласился возмутительно легко.
Оторвал, как настоящую куклу, от земли, чтоб в машину, приподняв, унести, только вот… под дождем мне было хорошо.
Под дождем можно было рыдать незаметно.
— Пусти!
— Алина? Ты чего?
Ничего и… всё сразу.
Осень оплакивала лето, угасшие яркие краски, шелест зелёных лист, что исчезли, улетели, оторвавшись, в лужу. Она провожала клин перелетных птиц и уходящее всё быстрее за горизонт солнце. Я же прощалась… с Аверинском?.. сдетством в этом доме?.. с юностью?.. с первой влюбленностью в того, для кого всегда была лишь другом?
Он не любил меня.
А я… я говорила.
Я кричала, шептала и вновь кричала. Я бежала в бисерных, как льющий дождь, словах, чтоб успеть сказать всё, не забыть ничего, пока Гарин из стороны в сторону со мной раскачивался, гладил по спине.
И затолкать в машину он меня больше не пытался.
Он дал мне время, целую вечность, чтоб выговориться и успокоиться, задышать размеренно в его грудь. И наступившую враз тишину, в которой стучали лишь тяжёлые капли о капот и далекие колеса очередного поезда, я слушала долго.