Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)
Шрифт:
– Могут и ошибиться? – догадался Самохин.
– Запросто! У меня в прошлом году случай был. Привели зэка на корпус. Смотрю – по делу вроде один проходит. Ну, я его в камеру, где свободное место было, и сунула. Не успела дверь закрыть – крик, грохот. Зэки орут: Эльза, трупака забери! Я в кормушку смотрю – а новенький уже кверх воронкой с разбитой башкой лежит. Оказывается, в дежурке подельника указать забыли, в карточку не вписали. А он в аккурат в этой хате сидел. И в ходе следствия у них между собой конфликт вышел, кто-то кого-то сдал. Этот-то в камеру только вошел, а кент бывший его признал, соскочил со шконки и без разговоров чайником ему по башке. А у нас чайники литые, тяжелые, если им дербалызнуть – мало не покажется. Такая вот неприятность.
Старшина вздохнула, потом, перевернув карточку, показала
– Здесь взыскания записываются. Вот. Этот переговаривался через окно с другой камерой – лишен ларька, то есть права на закупку продуктов питания, сроком на один месяц. Нецензурно обругал дежурного контролера – пять суток карцера…
– Не вас? – сочувственно поинтересовался Самохин.
– Меня? – удивленно подняла тонкие, ниточкой брови старшая по корпусу.
– Обругал нецензурно – не вас? – в замешательстве уточнил майор.
– Если бы он меня обругал, товарищ начальник, – хладнокровно заявила, укладывая карточки в ячейку, старшина, – я бы ему, козлу, яйца оторвала…
И Самохин понял, почему зэки прозвали ее Эльзой Кох.
3
Первый, ознакомительный день так и не сложился для Самохина в четкую картину предстоящего места службы. С утра и до вечера в следственном изоляторе визжали и оглушительно хлопали стальные двери продолов и камер. Усталые, с красными злыми лицами контролеры, поигрывая раздраженно дубинками, вели куда-то бесконечные вереницы заключенных – с вещмешками, скатанными матрацами и налегке, со сцепленными за спиной руками. Сновали облаченные в черную униформу с бирками на груди зэки из хозобслуги, драили швабрами бетонные выщербленные полы, тут и там трещали, ослепляя, электросваркой, наваривая, где только можно, новые пласты железа, волокли по продолам термосы с горячей баландой, катили, дребезжа на все лады, тележки, доверху наполненные пустыми алюминиевыми мисками.
Во дворе изолятора, у входа на КПП, сатанея от ярости, хрипели и рвались с поводков конвойные псы, и хмурые солдаты-«вэвэшники», выставив перед собой стволы автоматов, следили пристально, как суетливо, подгоняемая лаем собак, поочередно ныряет в темное нутро «воронков» партия заключенных, этапируемых в неведомые края, а молоденький лейтенант-начкар, положив правую руку на кобуру с пистолетом, командовал громко и монотонно: «Первый пошел… второй пошел…»
Впрочем, непонятным до поры казался Самохину не только следственный изолятор. Прожив много лет в провинции, он давно отвык от большого города и растерялся, оказавшись в областном центре. С квартирой дело решилось на удивление быстро. Все нажитые майором за три десятка лет службы вещи легко уместились в грузовик, выделенный начальником колонии под перевозку имущества семьи Самохиных. Правда, старье вроде кухонных шкафов, продавленного дивана и шатких стульев решили в город не тащить, раздали по соседям, и все равно вещей получилось как-то до обидного мало.
После переезда жена, Валентина, затеялась на новом месте с ремонтом, освободив Самохина от этого нелюбимого им занятия.
– Давай служи, – без упрека, обреченно вздохнула она после того, как Самохин удовлетворенно заявил, что квартирка чистенькая и никаких побелок-покрасок, по его мнению, вовсе не требует.
То, что Самохина перевели наконец-то в город, как-то извиняло равнодушного к бытовым хлопотам мужа, показывало, что служил он вроде бы не зря, раз уже перед пенсией потребовался начальству на новом месте, и Валентина, безропотно прожившая много лет в маленьком, грязном и неблагоустроенном по-деревенски, продуваемом насквозь злыми степными ветрами колонийском поселке, воспряла теперь, даже помолодела и светилась радостью от перемен к лучшему. Покупала и демонстрировала мужу новые кофточки, платья, туфли, и Самохин, никогда не обращавший особого внимания, во что одета жена, да и сам, по сути, всю жизнь не вылезавший из формы, тоже радовался и притворно-восхищенно цокал языком при виде очередной обновки: – А ты, мать, у меня еще… ничего! И все-таки он чувствовал себя потерянным в этом огромном, переполненном чужими людьми городе. Опасливо вклинивался в безнадежную толчею общественного транспорта, где напирали со всех сторон. Ощущение того, что кто-то незнакомый плотно стоит позади, дышит жарко в затылок, казалось невыносимым для старого тюремщика, привыкшего не подставлять спину коварному «спецконтингенту». И потому майор чаще ходил пешком, выбирая маршрут, пролегающий по малолюдным улочкам и переулкам. Оказываясь в магазинах, вечно заполненных гудящими толпами, Самохин не пытался пробиться к прилавку, нелепо мучился, стесняясь выяснить крайнего в очереди, злился на себя за эту дурацкую, неуместную для пятидесятилетнего мужика застенчивость и чаще всего уходил, оставаясь то без сигарет, то без хлеба.
Как-то, заблудившись в кварталах старого города, он долго не мог отыскать нужной улицы, и, хотя мимо плыл поток деловито спешащих прохожих, респектабельных и надежных, Самохин обратился за помощью к двум парням, сидевшим на корточках в заплеванной тени чахлой акации. Сперва в недоумении они воззрились на подошедшего к ним тюремного майора, а потом с воодушевлением, растопырив татуированные пальцы, принялись показывать дорогу. Эти, побывавшие, по всем приметам, в зоне, пацаны оказались в какой-то мере более близкими майору, чем благопристойные горожане. Парни были понятны ему, он знал, на каком языке следует разговаривать с ними, когда и чего от них ожидать…
Однажды Валентина купила билеты в кино. Самохин не бывал там уже, кажется, лет двадцать. В колонийском поселке кинотеатра не было, обходились телевизором, по которому с треском и рябью транслировали с грехом пополам единственную программу, и новые фильмы майор смотрел спустя несколько лет после выхода на экраны, когда по воскресеньям их крутили в затемненной наспех дырявыми шторами зоновской столовой, да и видел с пятого на десятое, отвлекаясь по делам службы. И в этот раз, не посмев отказать Валентине в такой малости, он, скрепя сердце, отправился в культпоход, даже не поинтересовавшись названием кинофильма. Самым невыносимым оказалось для него пятнадцатиминутное пребывание в фойе кинотеатра, среди праздно ожидающей начала сеанса публики. Самохин то снимал, то нахлобучивал на голову жаркую форменную фуражку, раздраженно отвергая робкие попытки Валентины пригладить его слипшиеся от пота волосы, мялся, не зная, куда девать руки, и попеременно прятал их то в карманы брюк, то кителя, пока жена не вручила ему, отлучившись в туалет, свою дамскую сумочку, с которой майор и вовсе выглядел нелепо. В зале свирепо захотелось курить, а киношная жизнь на экране казалась фальшивой и неинтересной…
Самохин понимал, что его нелюдимость становится уже ненормальной, и не без основания винил в ней долгие годы службы, не оставлявшей времени ни на что, кроме зоны.
Даже в редкие часы досуга она не отпускала, напоминая о себе завыванием системы тревожной сигнализации с поэтическим названием «Ночь», отблесками огней периметра колонийского забора, озаряющими во тьме потолок спальни в квартире Самохина, топотом кованых сапог под окнами и бесцеремонным стуком в дверь посыльных-«чекистов» при объявлении внеурочного вызова на работу…
Теперь он плохо спал по ночам, греша то на летнюю жару, то на нескончаемый уличный шум, доносящийся из распахнутого настежь от духоты окна, то на запах краски после ремонта. Вставал, уходил на кухню, курил, не зажигая света и глядя на странный от неоновых фонарей город. Возбужденно гремя музыкальными аккордами в салонах, проносились мимо дома Самохина блестящие автомобили неведомых марок, цокали каблучками по тротуару припоздавшие девушки непривычной внешности, высокие, длинноногие, обескураживающе красивые, и майор чувствовал себя кем-то вроде инопланетянина, наблюдающего чужую непонятную жизнь и без особой надежды на успех пробующего подладиться под нее, мимикрировать…
В отчужденности своей Самохину вовсе не приходило в голову смотреть на окружающих свысока, тем более обвиняюще, ибо, всю жизнь прослужив в правоохранительных органах, он давно понял относительность разграничения людей на «честных» и «нечестных», оценил зыбкость, размытость границ между этими людскими понятиями, когда народ в массе своей довольно легко, не угрызаясь особо совестью, в зависимости от обстоятельств, плавно перетекал из одной категории в другую, представая поочередно то обидчиком, то потерпевшим. И судить, по мнению майора, кто прав, а кто виноват в той или иной жизненной ситуации, достоверно не мог никто. А потому Самохин просто смотрел вокруг, удивляясь, не понимая многого и смиряясь со своей отстраненностью.