Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:
Спустя неделю я отвёз маму в больницу – брюшной тиф.
Болезнь инфекционная, от микроба вроде бы, но я знаю, заболела она от горя, от
страха, что без отца останутся трое сирот, ни денег у нас, ни пропитания, ничего.
Понёс я ей передачу, ищу в списке – нет нашей фамилии. Медсестра сказала,
перевели её в особую палату, а тётки тут же – в палату смертников, зайди с другой
стороны, крайнее окно. Я пошёл, оглушённый, вокруг здания, не понимая, почему
она
двойной рамой – не она, другая, однако кивает мне и слабо улыбается. Я едва узнал
маму и испугался, до того она была на себя не похожа, головка маленькая,
стриженая, с проблесками седины, и бледное личико с кулачок.
Я ходил к ней каждый день, приносил куриный бульон,
бабушка варила, и мама стала выздоравливать.
А тут уехала Лиля. Отца её забрали в армию полгода назад, и
он пропал без вести. Они с матерью писали везде, но ответ пока один. Лиле с
матерью дали комнату от завода, они продали свой дом и переезжают на
Пионерскую. В последний вечер прошли мы по Ленинградской, мимо торфяного
болота, на пруд, и Лиля сказала: «Я вычитала: когда горе стучится в дверь, любовь
вылетает в окно». Кого она имела в виду? Моя любовь, если вылетит, так вместе со
мной. Настал день, когда я сам на Гнедке перевёз Лилю на Пионерскую. Сам грузил
вещи, сам сгружал и поехал обратно на свою опустелую Ленинградскую, ни Лили
там, ни матери, ни отца. Сказать, что было тяжело, не могу, – не тяжело, а
ничтожно, я для другого рождён, вот главное ощущение.
По совету соседки, тёти Маши Канубриковой, я стал возить
на лошади торф по 150 рублей за возку. Булка хлеба на базаре дошла к тому времени
до ста рублей. Залежи торфа обнаружились рядом с нашей Ленинградской, такого
топлива мы раньше не знали, война надоумила. Возил я с утра до ночи. Пятнадцать
лет мужику, давай, шуруй. Тётя Маша по вечерам заходила, наставляла, чтобы я
следил за лошадью, проверял спину под седёлкой и холку под хомутом, а то отец
вернётся с фронта и даст сыну кнута. Однажды я вёз торф учительнице из 13-й
школы, где будет учиться Лиля. Шли пешком рядом с возом, учительница молчала,
и всё вздыхала, потом сказала, что осталась одна, муж на фронте и нет писем уже
три месяца. Я пытался её успокоить, как взрослый: у меня отец тоже на фронте
почти год и тоже ни одного письма, плохо работает почта, не перешла на военные
рельсы. Довёз я торф на Аларчинскую, помог сгрузить, она подала мне деньги, а я
отказался – мать запретила мне брать деньги с учительницы. Она стала меня
увещевать, корить,
Попросили отвезти покойника, обещали 300 рублей, я до вечера с ними мучился,
потом начались поминки, я сказал про оплату, а они давай меня костерить, у людей
горе, а тебе лишь бы деньги.
Мать выписалась из больницы худенькая, бледная, ходит, за
стенку держится. Платка с головы не снимает, чтобы не видели, что она стриженая.
Пришла бабушка Мария Фёдоровна, принесла кулёк муки в сумке тайком, чтобы
никто ничего не заметил. Мы привыкли, в нашей семье всё делается тайком,
буквальна вся жизнь наша исподтишка. С самого раннего детства помню: если
появлялся милиционер на том конце улицы или некто похожий на уполномоченного
или фининспектора, надо было бросать все забавы и немедленно бежать домой
предупредить. Обязательно во дворе, в доме найдётся что-нибудь такое, что надо
срочно прятать, перетаскивать соседям или перегонять поросёнка, телёнка, курицу,
что-то снимать, передвигать, закрывать, всё моё детство сопровождалось игрой
взрослых в прятки. За всё надо было платить налог. Если резали свинью, детей
выставляли на стрёме во все концы следить, не идёт ли кто, не принюхивается ли,
из чьего двора пахнет палёной щетиной, иначе большой штраф или даже тюрьма.
Мать едва оклемалась, как пожаловал к нам дядя в сталинской
фуражке, с портфелем и в сапогах – фининспектор. Мама сидела во дворе, чистила
картошку над ведром, кожура спиралью свисала с руки. Сидела слабая, грустная, от
отца не было ни одного письма после того, как он сообщил из Алма-Аты, что
выехали на фронт. Фининспектор мне не понравился сразу. Едва он свернул с
дороги в нашу сторону, от него так и дунуло сквозняком хамства, насилия. Сразу
видно – идёт враг. Я понимал, что добрый, тихий человек не соберёт денег, здесь
требуется только злой и вредный. Он принёс нам налог на лошадь 30 тысяч, сунул
матери бумажку – распишись! И подал ей химический карандаш. Мама пыталась
отказаться – муж на фронте, глава семьи, все мы на его иждивении. «У всех на
фронте!– сказал фининспектор. – Все обязаны платить по закону». Мама долго
вытирала дрожащую руку о подол, взяла карандаш, поставила букву с хвостиком, и
фининспектор ушёл. Мама снова взяла картошку в одну руку, куцый ножик у
другую, но чистить не смогла, мягко повалилась на землю… Это я виноват, каждый
день выезжал со двора на лошади, все видели, как я возил торф по Ленинградской,