Нечаев вернулся
Шрифт:
Heimkehr.
Когда Даниелю Лорансону исполнилось шестнадцать, ему вручили большой запечатанный пакет. В нем он нашел машинописный текст в сотню страниц со странным немецким заглавием. Своего рода повесть, оставленная ему в наследство: цепочка воспоминаний и размышлений, где его отец Мишель Лорансон рассказывал о том, как он выжил, побывав в Бухенвальде. Но была ли то посмертная жизнь или прижизненная смерть? Несмотря на заглавие — «Heimkehr» — то не был в подлинном смысле рассказ о возвращении изгнанника к родному очагу. Ибо тот, кто вернулся из страны изгнания, сам Мишель Лорансон, повествователь, был убежден, что остался там навсегда. Духовная суть его письма, сухая, немногословная манера, стиль, лишенный
43
Неприютный, тревожный (нем.).
На первой из этих нестерпимо горьких страниц он прочитал написанное от руки посвящение: «Моему сыну Даниелю, потому что ему уже шестнадцать».
А началось все в тот ужасный и достойный сожаления миг, когда эти посмертные, вдвойне посмертные слова — написанные еще до его рождения и прочитанные много лет спустя после того, как их автор, Мишель Лорансон, удалился в мир иной, — неотвратимо навязали ему исполнение абсолютно бесплодного сыновнего долга. Да, все началось в ту минуту, когда он их впервые прочел.
Человек, переживший все смерти его отца и живший с его матерью, Роже Марру, вложил ему в руку этот запечатанный толстый конверт, когда ему стукнуло шестнадцать. Мать не осмелилась. Жюльетта Бленвиль не принадлежала к породе смельчаков; что поделаешь, слабая женщина. Прелестная слабая женщина, обожаемая, но непостижимая мать. Именно он, этот сыщик из полиции, передал ему бумаги отца — день в день, час в час, в минуту, назначенную всеми забытым мертвецом Мишелем Лорансоном. Однако покойник воскрес вместе со своим незабываемым завещанием только для того, чтобы сеять смерть вокруг своего отсутствия.
Между тем сыщика этого Даниель любил, как родного отца. Смешно звучит: как родного отца. Но здесь таится лишь иллюзорная истина: узурпированное отцовство извращает сыновние связи.
Впоследствии он не мог себе простить, что полюбил, как отца, этого самозванца. Возненавидел свою любовь к нему и его любовь к приемному сыну. И к матери тоже. Но прежде всего он возненавидел любовь двух мужчин. Стал презирать взаимную привязанность отца и отчима, их сообщничество и взаимопонимание в любви к одной женщине, к Жюльетте. Ему было нестерпимо думать о теле этой женщины, переходившей от одного к другому и, судя по всему, познавшей плотское наслаждение с каждым из них. Он возненавидел эту правду жизни, недоступную его пониманию, то, что возникло еще до его рождения, но навсегда отметило его будущее. Так чей же он сын в действительности? Естественно, его волновали не узы крови, их он ни во что не ставил. Только духовное родство. Итак, чей же он сын? Жюльетты и Мишеля Лорансона? Или Роже Марру и Жюльетты? Или обоих мужчин вместе? Потомок мертвеца — сын смерти, рожденный вне пределов жизни? Но тогда что ему самому предстоит оставить в наследство другим: жизнь или смерть?
Внезапно, как раз когда Даниель Лорансон допивал последнюю стопку водки после телехроники в час дня, он отдал себе отчет, что именно теперь потерял право на наследство, завещанное ему тем незнакомцем — его отцом. Навсегда порвалась Ариаднина нить, что вела его через лабиринты сыновнего послушничества в служении смерти.
Завещание его отца, по сути, единственное, что осталось ему в наследство, лежит на улице Шампань-Премьер у Кристин. Он доверил ей хранить рукопись в 1974 году, когда покинул Францию. Теперь, уходя из ее квартиры, он, конечно, не вспомнил о нем. И вот «Heimkehr», повесть о возвращении к вечно горящему очагу смерти, потеряна навсегда. Но кто знает, может, сейчас эта потеря уже ничего не значит. Да и так ли важно знать, откуда ты пришел, если известно, куда идешь.
Отныне он знал, куда идти. После того как они убили Луиса Сапату, он более не станет бегать от них, постоянно прятаться, тревожно озираться, словно затравленный зверь. И укрываться в Швеции, как ему накануне предложил Жюльен Сергэ, ожидая, пока в верхах не найдут способа все по-тихому уладить, ему тоже незачем. Сейчас время не благоприятствует таким, как он, особенно когда речь заходит о высших сферах.
Он сам уладит свои проблемы. Он настигнет техв их логове. Только он один способен это сделать. Если потребуется, он перевернет верх дном весь город, только и всего.
Даниель открыл глаза и посмотрел на охваченное страстным азартом лицо Агаты.
Она круто взялась за дело. Сейчас она покажет что к чему. Все пойдет в дело. Умелый рот хорошенько раскочегарит его член, прежде чем она всадит его в себя на всю катушку, ноги обовьются вокруг его бедер, и она пустится под ним в галоп, нашептывая на ухо отборные непристойности, прерываемые там, где это нужно, резкими вскриками.
Красивая работа, рассчитанная на то, чтобы вызвать быструю вспышку наслаждения. А затем — следующий! Чувствуется профессионалка.
Но Даниель был слишком искушен, чтобы кому-нибудь удалось выпотрошить его за три минуты. И давно вышел из щенячьего возраста, чтобы поддаться всем этим вывертам. Ему надо было подумать, а кроме всего прочего, навести наконец порядок у себя в мозгах.
Ему вспомнилась фразочка, которую в прошлые времена твердил по всякому поводу Жюльен Сергэ, пока их не начинало от нее тошнить. Надо же, вчера, когда он в час ночи столкнулся с ним в редакции «Нью морнинг», Жюльен не вспомнил о ней. А истина сия гласила: «В любой ситуации есть позитивный элемент; достаточно только отыскать его и разработать». Или нечто подобное. С радостной иронией он подумал, что на сей момент единственным позитивным элементом была Агата. Такая, какая есть. Он его и разрабатывает. Во всяком случае, мыслительный акт продлевает удовольствие, а последнее помогает лучше сосредоточиться.
В общем, неплохой практический пример диалектики.
В этом расположении духа он спокойно нежился в холодном пламени покупной страсти, вверясь надежным и осторожно ласковым рукам и губам Агаты. Затем он понемногу взял инициативу на себя, мало-помалу подчиняя партнершу, вселяя в нее терпкое и длительное нетерпение в ожидании услад, которые медлят прийти, с рассчитанной жесткостью покоряя ее тело и, несмотря на первоначальное сопротивление, — ее чувства; она слегка опешила, но вскоре ее грубовато-показная покорность сменилась сперва несколько удивленным, а затем восхищенно-кипучим сообщничеством.
Он разглядывал раскрасневшееся от нежданного удовольствия лицо Агаты, распятой и четвертованной страстью, влажной от их общего пота и семени, бормочущей что-то бессвязное.
— Сейчас умру, не оставляй меня, я вся твоя, поцелуй меня, возьми меня, бей меня, я стану твоей женщиной, твоей шлюхой…
Они бормочут какую-то чушь, всегда одну и ту же, с остервенением подумал он. Какие-то истерички. Все-таки это неслыханно: чем меньше их любишь, тем легче доставлять им удовольствие. Чем ты холоднее и бесчувственнее, тем лучше и дольше их трахаешь. А под конец они каждый раз говорят какие-нибудь глупости, и в эту минуту бедняжки крепко-накрепко верят в то, что твердят! А ведь Агата — уличная девка, уж она-то должна знать, что все это прах.