Нечего бояться
Шрифт:
И когда на пороге смерти, оглядываясь на прожитое, «мы понимаем наше повествование» и ставим на нем штамп окончательного смысла, то, подозреваю, мы не просто фантазируем: мы перерабатываем странные, непостижимые, противоречивые данные в некую правдоподобную историю — но правдоподобную в основном только для нас самих. Я ничего не имею против этой атавистической тяги все уложить в повествование — не в последнюю очередь потому, что и сам зарабатываю этим на жизнь, — но все же не могу не усомниться. Я бы остерегся рассматривать умирающего как достоверного рассказчика, поскольку то, что годится для нас, не всегда подходит для истины, а при смерти нам важно ощущение, что жизнь наша прошла не зря и в соответствии с каким-то постижимым замыслом.
Доктора, священники и писатели сговорились представлять человеческую жизнь как историю, идущую к значимой развязке. Мы послушно делим нашу жизнь на периоды, как популярные историки любят
Человек пишет книгу о смерти. За время, прошедшее с тех пор, когда он придумал первое предложение — «Давайте-ка разберемся с этой смертью», — до момента, когда он действительно напечатал первое, и совершенно другое, предложение, во всем мире умерло около 750 000 000 людей. Пока он пишет эту книгу, умирает еще примерно 75 ООО ООО. С того момента, когда он приносит книжку издателям, до ее выхода в свет умирают следующие 45 ООО ООО. Когда глядишь на эти цифры, довод Эдмона де Гонкура — о том, что Божественная бухгалтерия завалена работой и не в состоянии справиться с задачей, если Он предназначил каждому из нас некое посмертное существование, — кажется почти убедительным.
В одном из моих романов герой представлял, что кроме грубого «или/или», окончательного «что бы вы предпочли», сугубо бинарного выбора между «1. Бог есть» и «2. Бога нет» должны быть и другие варианты. Там было несколько соблазнительных ересей, например: 3. Раньше был Бог, а теперь Его нет; 4. Бог есть, но Он нас покинул; 8. Раньше Бог был и потом снова будет, но сейчас Его нет — Он просто ушел в Божественный отпуск (что многое могло бы объяснить); и так далее. К тому моменту, когда у моего героя (и у меня) иссякло воображение, он дошел до номера 15 (Бога нет, но есть жизнь вечная).
Однако нерассмотренным остался такой вариант — Бог есть главный насмешник. Как ученые в лабораториях ставят эксперименты на крысах с лабиринтами и кусочками сыра за правильными дверьми, так и Бог мог устроить себе эксперимент, где вместо крыс — мы. Наша задача — найти дверь, за которой скрывается жизнь вечная. Возле одного из возможных выходов мы слышим доносящуюся издалека неземную музыку, возле другой чувствуем дуновение фимиама, вокруг третьей — сиянье золотого света. Мы налегаем на каждую из дверей, но ни одна не подается. Суетясь все больше — поскольку нам известно, что коварный ящик, в котором мы пребываем, называется «смертность», — мы пытаемся убежать, не понимая при этом, что невозможность побега — основное условие эксперимента. Ложных дверей много, а вот настоящей — ни одной, потому что жизни вечной не существует. Игра, которую затеял Бог-насмешник, состоит в следующем: наградить жаждой жизни вечной недостойных ее созданий и посмотреть, что будет. Понаблюдать, как эти люди, обремененные сознанием и интеллектом, носятся по кругу, как обезумевшие крысы. Как одна группа учит всех вокруг, что их дверь (которую они не в состоянии открыть) и есть единственно верная, — а потом, глядишь, и начнет убивать тех, кто поставил на другую дверь. Ну не весело ли?
Бог экспериментатор, насмешник, игрок. Почему нет? Если Бог создал человека (или человек создал Бога) по Своему (или своему) облику и подобию, тогда homo ludens[43] предполагает Deus ludens. Еще одна игра, в которую Он любит с нами играть, называется «Есть ли Бог»? Он подбрасывает нам различные свидетельства и аргументы, дает подсказки, подсылает на оба фронта провокаторов (один Вольтер чего стоит!) и, откинувшись в кресле с блаженной улыбкой на лице, наблюдает, как мы решим эту задачу. Не стоит полагать, что поспешная готовность поверить: «Да, Господи, мы всегда знали, что Ты был там с самого начала, еще до того, как нам сказали; Ты наше все!» — как-то поможет наладить отношения с этим товарищем. Если Бог действительно хороший парень, я думаю, он одобрил бы Жюля Ренара. Некоторые верующие путали его типично французский антиклерикализм с атеизмом. На что он отвечал:
Вы говорите, что я атеист, потому что не все мы ищем Бога одинаково. Точнее, вы верите, что уже нашли Его. Мои поздравления. А я вот до сих пор Его ищу. И продолжу свои поиски еще лет десять–двадцать, если Он дарует мне достаточно жизни.
Я боюсь не найти Его, но искать все равно буду. Он, может, будет даже благодарен мне за старания.
И уж наверное, сжалится над вашей самодовольной уверенностью и ленивой, недалекой верой.
Игры «есть ли Бог» и «лабиринт смерти», конечно же, отлично совмещаются. Вместе они составляют трехмерный пазл из тех, что привлекают умы, уставшие от бесхитростной элементарности шахмат. Горизонтальная игра «Бог» пересекается с вертикальной «Смертью», создавая самую большую в мире головоломку. И мы с воплями карабкаемся вверх по лестницам, которые никуда не ведут, и бегаем по лабиринту, состоящему из одних тупиков. Знакомо ли вам это ощущение? И можно почти поверить, что Бог — такой вот Бог — читал эту запись в дневнике Ренара: «И продолжу свои поиски еще лет десять — двадцать, если Он дарует мне достаточно жизни». Какая самонадеянность! В общем, Бог даровал ему шесть с половиной лет: не слишком скупо, но и не то чтобы щедро. Можно сказать, справедливо. Справедливо в Его понимании, конечно.
Если как человек я боюсь смерти, а как писатель — профессионально занимаюсь поиском противоположного взгляда на этот феномен, значит, мне нужно научиться находить доводы в пользу смерти. Один из способов — это выставить альтернативу — вечную жизнь в неприглядном свете. И способом этим уже, конечно, пользовались. Это тоже весьма характерная для смерти проблема: испробовано уже почти все. У Свифта были струльдбруги, которые рождались с красной меткой на лбу, у Шоу в «Назад к Мафусаилу» были Древние, которые появлялись на свет из яиц, а к четырем годам уже достигали зрелости. В обоих случаях дар вечности оказывается обузой, а непрекращающаяся жизнь истощается до пустоты; жизнью этой обладающие — точнее обремененные — жаждут утешения смерти, в котором им жестоко отказано. Такой взгляд мне кажется искаженным и пропагандистским, слишком очевидно его предназначение утешать смертных. Мой терапевт указывает мне на более утонченный вариант — поэму Збигнева Херберта «Господин Когито и долгожительство». Господин Когито «желал воспеть прекрасный времени поток»; он рад своим морщинам и отказывается от эликсира долголетия, «приветствовал и памяти провалы, ведь память слишком волновала» — в общем, «с детства дрожь его брала при мысли о бессмертии». Что именно вызывает зависть к богам, спрашивает Херберт и отвечает с кривой усмешкой: «Сквозит на небесах, дела там в запустенье неутолимой похоти, неописуемая скука».
Довольно привлекательная позиция, даже если большинству из нас не составит труда представить административную реформу горы Олимп, да и божественными сквозняками и удовлетворением страстей нас не испугаешь. Тем не менее нападки на вечность — это, по определению, нападки на жизнь или, по крайней мере, воспевание ее быстротечности, которой только и можно утешиться. Жизнь полна боли, страданий и страхов, тогда как смерть освобождает нас от всего этого. Теченьем времени, говорит Херберт, вечность проявляет свое милосердие. Представьте, что все это происходит вечно: ну кто бы не взмолился о кончине? Жюль Ренар соглашается: «Представьте себе жизнь без смерти. Каждый день хотелось бы убить себя от отчаяния».
Если оставить в стороне проблему бесконечной вечности (которую, я думаю, можно было бы со временем решить), то старомодное, Богом дарованное бессмертие — помимо очевидного и наиболее эффектного момента неумирания — привлекательно главным образом из-за нашего подспудного желания и потребности в справедливом суде. Вот где она, нутряная притягательность религии, — то, что привлекало в ней Витгенштейна. Всю жизнь мы видим себя и окружающих лишь отчасти. Они, в свою очередь, отчасти наблюдают нас. Влюбившись, мы рассчитываем — эгоистично и альтруистично одновременно, — что нас наконец разглядят по-настоящему и оценят по справедливости. Любовь, конечно, не гарантирует положительной оценки: разглядев вас, предмет любви с таким же успехом может поморщиться, чем отправит вас до поры до времени в преисподнюю (проблема и парадокс заключаются в том, что влюбленный должен обладать достаточным чувством справедливости, чтобы выбрать предмет любви с таким ответным чувством справедливости, которое позволило бы оценить влюбленного по достоинству). В былые времена мы могли утешаться мыслью о том, что земная любовь, какой бы краткой и несовершенной она ни была, это всего лишь предвкушение чуда, истинного чувства — любви Божественной. Теперь это все, что у нас есть, и нам нужно как-то свыкаться с падением собственного статуса. При этом нам по-прежнему хочется, чтобы нас разглядели как следует — непредвзято и доброжелательно. Вот это сошло бы за хороший конец, не правда ли?