Нечего бояться
Шрифт:
Мудрость, философия, смирение: как они, сложившись в столбик, встанут против смертельного ужаса? В качестве примера приведу вам Гёте. Когда один из мудрейших людей своего времени перевалил за восемьдесят, у него были все те же не тронутые возрастом умственные способности, превосходное здоровье и всемирная слава. Он никогда не скрывал своего скепсиса относительно идеи жизни после смерти. Заботы о бессмертии он считал занятием для праздных умов, а тех, кто в него верил, — людьми слишком самонадеянными. Его веселая и весьма оригинальная позиция была такова: если, закончив жизнь, он обнаружит, что за ней есть еще одна, то, конечно, обрадуется; но меньше всего хотелось бы встретить там тех зануд, что всю земную жизнь разглагольствовали о своей вере в бессмертие. Слушать, как они кудахчут «Мы были правы! Мы были правы!», в той жизни было бы еще невыносимее, чем в этой.
Возможно
У Тургенева был такой жест, легкое мановение руки, с помощью которого неприятный и не имеющий ответа вопрос исчезал в славянском тумане. В наши дни фармацевтика сделала общедоступными и жест и туман. Когда у матери случился первый удар, врачи, следуя заведенной практике — и не предупредив родственников, — накачали ее антидепрессантами. И хоть она и была сердита и в глубокой растерянности, а временами «совсем съехавшей», в депрессию она, наверное, не впала. Отец, проделавший этот путь до нее, часто имел вид человека, находящегося в глубокой депрессии, и сидел, обхватив голову руками. Я воспринимал это как естественную и логически объяснимую реакцию, принимая во внимание: а) обстоятельства, б) его темперамент, в) тот факт, что он был женат на моей матери. Возможно, в будущем медики разработают методику, позволяющую управлять той частью мозга, которая обдумывает собственную смерть. Как с помощью морфиновой капельницы мы сможем одним щелчком контролировать собственное настроение и чувства относительно приближающейся смерти. Отрицание: щелк. Гнев: щелк-щелк. Торг — о, так уже лучше. И тогда мы, наверное, сможем защелкать себя не только до Принятия («Вот я и на смертном одре — вот оно как»), но и до полного Одобрения; и все это покажется нам обоснованным, естественным, даже желанным. Закон сохранения энергии станет нам утешением — ничто в этой вселенной не исчезнет бесследно. И мы станем благодарить за выпавший нам шанс на жизнь, когда столько триллионов потенциальных людей и вовсе не явились на свет. Мы согласимся, что «всему — свой срок», и станем думать о себе, как о фрукте, который и сам рад упасть с ветки, как об урожае, спокойно ожидающем сбора. Мы будем с гордостью освобождать место другим, как другие когда-то освободили его для нас. И средневековый образ птички, влетающей в ярко освещенную залу с одной стороны и вылетающей с другой, станет нам утешением и опорой. И что, в конце концов, может быть для нас полезнее, чем умирающие животные? Добро пожаловать в Район Самоуспокоения.
И вы, и я, вероятнее всего, умрем в больнице: и это будет современная смерть, почти без всяких обрядов. В Шитри-ле-Мин крестьяне сжигали солому из матраса умершего, но саму ткань оставляли. Когда умер Стравинский, Вера, его вдова, завесила все зеркала в помещении; кроме того, она старалась не прикасаться к его трупу, поскольку верила, что дух живет в нем еще сорок дней. Во многих культурах двери и окна открываются настежь, чтобы душа могла улететь на волю; и по той же причине не следует стоять или наклоняться над покойным. Больница покончила со всеми этими обычаями. Теперь вместо обряда у нас бюрократическая процедура.
На двери отдела регистрации рождений и смертей в Уитни значилось «ПОСТУЧАЛИСЬ — ЖДИТЕ». Пока мы с мамой ждали, мимо нас по коридору в направлении регистрации браков проследовала игривая парочка. Регистраторше было под сорок, на стене у нее висели две тряпичные куклы, а на столе лежал толстый том Мейв Бинчи[45] в мягкой обложке. Учуяв в ней читательницу, мама сообщила, что ее сын — тоже писатель (я пережил маленькую смерть): «Джулиан Барнс, слышали о таком?» Но регистраторша не слышала; и общей темой для литературной беседы послужила телевизионная экранизация романа
Спустя пять лет я получал свидетельство о смерти матери уже у другой женщины, которая, работая, как метроном, была совершенно лишена навыков — или дара — общения. Вся информация была заведена, подписи проставлены, дубликаты сделаны, и я уже поднимался, чтобы уйти, как вдруг мертвенным голосом она произнесла четыре бездушных и бессмысленных слова: «На этом регистрация закончена». Сказано это было тем же механическим тоном, каким гуманоидные боссы Футбольной ассоциации, вынимая из бархатного мешочка последний шар слоновой кости, объявляют: «На этом жеребьевка одной четвертой финала кубка ФА закончена».
На этом заканчиваются и мои семейные предания. Для себя хотелось бы чего-то большего. Я вовсе не против, если вы постоите над моим смертным одром, — доброжелательное лицо будет кстати, хотя едва ли это возможно в два ночи в не укомплектованной персоналом больнице. Я не жду, что после моей смерти откроют настежь все окна и двери, не в последнюю очередь потому, что в случае кражи страховая компания откажется возмещать ущерб.
А вот надгробию я был бы рад. В последний год жизни, зная, что приговорен, Жюль Ренар стал регулярно посещать кладбища. Однажды он отправился навестить братьев Гонкур к их могиле на Монмартре. Младший брат был похоронен в 1870 году; старший, Эдмон, в 1896-м, и Золя произнес тогда надгробную речь. В своем «Дневнике» Ренар отметил: их писательская гордость была такова, что они не стали даже упоминать свою профессию. «Два имени, под каждым даты жизни, они думали, этого будет достаточно. H'e! H'e! — В такой чудной французской транскрипции Ренар изображает саркастический смешок. — На это нельзя полагаться». Но чем является такая простота — проявлением тщеславия, уверенностью, что в грядущем все будут знать, кем они были, или, напротив, желанием избежать бахвальства? А может, она продиктована здравым пониманием того, что ни один ушедший в историю писатель не застрахован от забвения? Интересно, что написано на могиле Ренара.
«И вы, и я, вероятнее всего, умрем в больнице». Предложение, прямо скажем, глупое, как бы высока ни была статистическая вероятность. Причины, как и место смерти, к счастью, от нас скрыты. Готовьтесь к одному, и, скорее всего, вам выпадет другое. 21 февраля 1908 года Ренар написал: «Завтра мне исполняется сорок четыре. Возраст не слишком солидный. Задумываться надо, начиная с сорока пяти. Сорок четыре — это бархатный сезон». В сам день рождения он пребывал в чуть более мрачном настроении: «Сорок четыре — это тот возраст, когда уже перестаешь надеяться прожить еще столько же».
Признание того, что ты едва ли доживешь до восьмидесяти восьми, кажется скорее разумным прогнозом, нежели декларативным пренебрежением. Однако в течение следующего года здоровье Ренара пошатнулось столь резко, что он уже не мог пройти из одного конца Тюильри в другой, не остановившись, чтобы присесть и поболтать со старушкой, продающей дикие лилии. «Пора уже записывать впечатления старости», — решил он и с сожалением написал другу: «Мне сорок пять — будь я деревом, я был бы еще полон сил». Однажды он молил Бога не дать ему умереть слишком быстро, поскольку он был бы не прочь понаблюдать за процессом. Сколько еще времени ему могло понадобиться на наблюдения? Он прожил сорок шесть лет и три месяца.
Когда его мать ни с того ни с сего навзничь упала в колодец, создав «легкое завихрение, знакомое тем, кто топил животных», Ренар заметил: «Смерть — не художник». Все ее достоинства в лучшем случае ремесленнические: усердие, умение доводить дело до конца и чувство противоречия, временами достигающее уровня иронии; но ей недостает возвышенности или неоднозначности, и повторяется она чаще, чем симфония Брукнера. Правда, она обладает полной свободой выбора места действия и порядочными силами, чтобы загнать в один котел людские обычаи и суеверия — хотя сами они, конечно, скорее наши, нежели ее творения. Ренар отметил одну особенность, которая, конечно же, была неизвестна моей бедной фольклором семье: «Тот, чья смерть уже близко, пахнет рыбой». Теперь мне есть на что ориентироваться.