Недо
Шрифт:
Выходя, Юна выхватила у охранника бутылку, подняла вверх, замахиваясь и отступая. Закричала:
– Только попробуй! Мы заплатили!
– Валите!
Они шли сначала быстро, молча, потом Юна остановилась:
– Куда мы бежим?
– В самом деле…
– Ругаться будешь?
– С чего? Я знал, на что шел.
– Тоже правда. Вот сволочь, а! Но ты неплохо его уговорил. Денег жалко, но могло быть хуже.
– А ты зря дергалась.
– Я нарочно. Чтобы он совсем не оборзел. Десять тысяч, ну у вас в Москве и тарифы!
– В Саратове за воровство меньше
– Намного!
Ничего смешного не было ни в вопросе Грошева, ни в ответе Юны, но они оба одновременно рассмеялись. И продолжали смеяться, так и шли, смеясь, даже устали от смеха, увидели лавочку, присели, Грошев отвинтил пробку, подал бутылку Юне. Она отпила, и он отпил.
Грошев смотрел на улыбающуюся Юну. Улыбка ей очень шла, она сейчас казалась симпатичной, даже, пожалуй, красивой. Может, и правда у нее лицо как у матери: до определенного возраста невнятный эскиз, а потом все лучшее становится проясненным, недостатки же сглаживаются, как сейчас они сглажены вечерним светом.
Юна взглянула на него вопросительно и удивленно, будто разгадала его мысли и с вежливой брезгливостью недоумевала, с чего вдруг они полезли в дедушкину голову. Она встала.
– Хватит шататься, домой пора.
Они вернулись, оба долго умывались и мыли руки горячей водой, согреваясь и будто смывая следы неприятного происшествия, потом сели за стол, с большой охотой выпили, и еще выпили, и еще.
– Бутылка-то ноль семь, – сказала Юна. – Вот я умница, правда?
И они еще выпили. И еще.
А потом все было вспышками: реальность то исчезала, то появлялась. Вот Грошев проваливается в беспамятство, а вот обнаруживает себя плачущим и повторяющим:
– Никогда у меня не будет ничего подобного! Никогда, понимаешь или нет? Способна ты это понять? Понимаешь, что это такое – умереть в восемнадцать лет? И я умер вместе с ней, понимаешь?
И опять провал, после которого в просвете сознания возникает Юна. Теперь уже она плачет, она спрашивает:
– Ты когда-нибудь вытаскивал говно из-под любимого человека? Вытаскивал? Ну и молчи! Она лежит и гниет, а ты ничего не можешь сделать! А она жить хотела! Она на чудо надеялась! Усилием воли держалась! А я ей, подлюка, говорю: да не мучай ты уже себя, отпусти себя, сдайся, умри! Мысленно говорю, конечно. Но она же понимала! И умерла – для меня! Напряглась и умерла! Я убийца!
Казалось, после этого Грошев лишь на миг глаза прикрыл и носом клюкнул, и тут же встряхнулся, а Юна уже совсем другая, уже не плачет, а горделиво хвалится:
– Да я бы любого имела, кого захочу! У меня харизма, на меня все западают, и ты запал! Скажешь, нет? Только не ври!
Тут сбой – Грошев вроде бы подтверждает, начинает говорить Юне что-то хорошее, хвалит ее, но вдруг, как фильм в один миг прокрутили на несколько эпизодов вперед, видит себя злым и орущим на бедную девчонку:
– У тебя на лице написано – и муж достанется дурак, и работы нормальной у тебя не будет, крупными буквами написано: обреченность! Ты обреченный сюжет! Второстепенная героиня! Да еще и страшненькая! Харизма у нее! Кто тебе это сказал? Уж мне поверь, у меня вас знаешь
После этого – провал окончательный.
Нет, был еще короткий момент возвращения в сознание, когда Грошев увидел себя в двери комнаты и почувствовал, что очень сильно болит плечо. Так сильно, будто он его сломал. Видимо, ударился о косяк. Грошев потянулся потрогать плечо, пошатнулся, повалился и исчез окончательно.
День второй
Он проснулся в кресле. Был одет и накрыт пледом. Губы разлепились с болью, Грошев провел по ним языком, чтобы смочить, но и язык был шершав и сух. В голове явственно ощущалась трещина от макушки к левому виску, так трескается весной лед, но у льда края расходятся, а здесь они трутся друг о друга даже не при движении – от одной только мысли о движении. И сердце стучало болезненно и часто, ударов сто – сто десять в минуту, не меньше. О давлении лучше не думать.
Мычание-стон выдавил из себя Грошев, призывая на помощь. Ему можно, он больной и старый. Представилось: сейчас явится Юна. Свежая, здоровая, бодрая. Что ей, молодой, сделается? Она поможет, она спасет. Грошев за последние годы очень редко так напивался, это для одинокого и немолодого человека опасно, а когда все же случалось, терпел, отлеживался, знал, что надо выдержать до обеда, а потом заставить себя поесть, можно немного и выпить, но сразу после этого заснуть. Проснуться больным, однако уже не настолько, уже можно продержаться на таблетках, а ночью – двойная доза снотворного и опять сон.
Не в этот раз. Сейчас он не сдюжит.
Юна все не являлась, это обижало – словно она должна была. Грошев застонал откровенно, громко.
Тишина.
Схватился за подлокотники кресла, поднял себя, сел, опустив голову и упершись руками в колени. Отдохнув, рывком встал, постоял и двинулся из комнаты. Сначала в туалет. Потом в ванную. Держась одной рукой за край раковины, другой рукой зачерпывал холодную воду. Смачивал лицо, пил из горсти, опять смачивал, опять пил.
Побрел в кухню. Без надежды побрел, предчувствовал, что ничего не осталось. Так и есть, бутылка, украденная в магазине, пуста. Стоящие на полу под окном бутылки даже и проверять нет смысла, и все же Грошев нагнулся, приподнял одну, вторую. Во второй на дне что-то блеснуло. Грошев вгляделся – да, крохотная лужица. Он сел, запрокинул голову, приставил ко рту перевернутую бутылку. Лужица потекла тоненькой струйкой, впереди катилась капля, но вдруг исчезла. Жидкости было так мало, что она лишь смочила внутреннюю поверхность бутылки; на то, чтобы вытечь, ее не хватило.
Грошев поднялся, побрел к гостиной-спальне. Дверь была открыта. Юна лежала ничком, в одних трусишках, дешевых и простеньких, бледно-голубого цвета. Позвоночник подростковый, ребра все видны, но кожа гладкая, чистая. Наверное, очень приятная на ощупь. Грошев протянул руку и накрыл Юну одеялом. Тяжело сел рядом, выдавил:
– Спишь?
Юна пошевелилась, но не повернулась.
– Помощь нужна, – сказал Грошев.
– Мне самой нужна, – послышалось недовольное.
– Подыхаю я.