Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
Шрифт:
Он был не просто католиком, но католиком рьяным. Обожал архитектуру барокко, и я с превеликим удовольствием показывал ему соборы Святой Марии Магдалины, Святого Роха и Святого Сульпиция — хорошо знакомые мне, величавые, переворачивающие душу свидетельства божественного экстаза, который порой осеняет людей. Иногда он, осыпая меня теми или иными сведениями, внезапно смущался, как чрезмерно разболтавшийся, не по годам развитой школьник. В такие мгновения Герман издавал робкий, нервный смешок и на щеках его, как по волшебству, появлялись ямочки. Он несколько раз смаргивал, словно пытаясь сфокусировать на скучном, заурядном мире взгляд своих глаз, синева которых казалась при определенном освещении выплескивавшейся
После каждого слишком короткого визита Германа в Париж я возвращался в мой мир с самыми благими намерениями, решая вести в дальнейшем жизнь, которая будет соответствовать высоким идеалам наших с ним отношений. Я приспособился не курить во время приездов Германа опиум, а глотать его — выбор презренный, но необходимый, потому что не мог же я, находясь в обществе любимого человека, запираться в уборной и утешаться трубкой-другой. Я обнаружил также, что скучаю по Олегу, как ни нелепо это звучит. Мне не хватало его презрительного, но странно заботливого: «Ну, Набоков, какие еще непотребства ты учинил в твоем помпезном мире?» Не хватало его ласк, которые грубость Олега делала особенно острыми, его косной неподатливости, сменявшейся, когда он со стоном признавал свое поражение, чем-то более подлинным, отчаянным, щемящим сердце. За годы нашей связи в нем вызрела потребность отвечать мне лаской на ласку, хоть мы никогда об этом и не говорили — просто так оно сложилось само собой.
Я не мог бросить его, как бы того ни желал и к тому ни стремился.
Герман никаких вопросов о моем старом школьном товарище не задавал. Я говорил себе: «Он ожидает, что я все улажу сам». И неспособность сделать это лишь усугубляла во мне тайное чувство моего ничтожества.
После нескольких месяцев довольно частых встреч — происходивших, как правило, раз в две недели — Герман предложил мне съездить с ним в Австрию. Я согласился, хоть и не без некоторого внутреннего трепета, похожего на зловещее рокотание басовых нот, которые прерывают восхитительную мелодию в самом начале Шубертовой сонаты си-бемоль.
Мы поехали экспрессом Париж — Мюнхен — в первом классе, разумеется; сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз побывал в вагоне первого класса? — а затем машина с водителем повезла нас в Тирольские Альпы. За несколько дней до того выпал первый зимний снег, толстым ковром укрывший землю, — и такого обилия снега я тоже не видел многие годы. Восточно-тирольская деревня Матрай стоит там, где сходятся три горные долины, и охраняется с востока и с запада двумя умопомрачительными пиками, Гросглокнером и Гроссфенедигером, — в день нашего приезда туда их почти скрывали низкие тучи. На утесе, возвышавшемся сразу за деревней, стоял приземистый замок Вайсенштайн.
— Не Ношвайнштайн, конечно, — с извиняющимся смешком сказал Герман, — но с другой стороны, чего еще ты мог ожидать?
— И вправду, чего? — ответил я. — Он великолепен. Да и все здесь похоже на сон. Не могу поверить, что попал сюда. И честно говоря, мне страшно.
— Бояться нечего. Мои родители — люди очень старомодные, радушные и очаровательно безголовые. Никаких поводов для страха у тебя нет.
Он говорил мне это уже тысячу раз, но я все равно боялся. И совершенно напрасно. Родители Германа приняли меня очень ласково, как и две восторженные немецкие овчарки, едва не сбившие меня с ног.
— Зигмунд! Зиглинде! — позвал их герр Тиме и резко хлопнул в ладоши. — Не убейте беднягу вашей добротой. Вы шуганите их, да построже. Настоите один раз на своем — и они будут вашими всей душой и до скончания дней.
Когда та новизна, какую я мог им предложить, собакам наскучила, они переключились на Германа, присевшего на корточки, чтобы эта парочка могла полностью выразить обуревавшее ее слюнявое обожание,
— Хорошие собачки, — нежно ворковал он. — Очень, очень хорошие собачки.
Познакомившись с собаками, я должным образом представился родителям Германа. Оба были беловолосы и румяны, однако Анна-Мария выглядела намного моложе Оскара. Одета она была просто, но изящно; он же носил довольно потрепанный, вышедший из моды твидовый пиджак, а лицо его украшали усы и вовсе старомодные. Оба залучились улыбками, когда Герман назвал их «возлюбленными родителями», и одобрительно закивали, когда он представил меня как «очень доброго друга». Как только багаж наш занесли в дом, Герман и его мать с заговорщицким видом удалились следом за ним, а Оскар повел меня осматривать замок, представлявший собой пеструю смесь зданий, вопиюще обветшалых и элегантно восстановленных. Он рассказал мне историю замка — от скромного рождения в двенадцатом столетии до разрастания в четырнадцатом и упадка в восемнадцатом — замок обратили тогда в богадельню, — а также возрождения в романтическом английском стиле в девятнадцатом и покупки его семейством Тиме в 1921 году. Мы посетили мощеный внутренний двор с древней цистерной для сбора воды и старые конюшни, в которых стояли теперь автомобили членов семьи. Поднялись на крепостную стену и увидели деревню, приходскую церковь Святого Альбана, много более древнюю — Святого Николая и захватывающую дух панораму гор.
— Надеюсь, милый старик не уморил тебя, — сказал Герман, когда я наконец отыскал его спальню. В камине танцевали под лившиеся из граммофона звуки трубы Бикса Бейдербека языки огня.
— Нисколько, — ответил я. — Он совершенно очарователен. Он даже показал мне голову первого из застреленных тобой медведей. Я и не знал, что любимейший мой вегетарианец был когда-то заядлым охотником.
Герман вздохнул:
— Это лишь первый из моих постыдных секретов, которые рано или поздно выйдут на свет Божий. Да, я и правду был охотником. Медведи, кабаны, олени. Теперь я в ту комнату и ступить-то не решаюсь. Но мне нравилось выходить с отцом в лес на холодной ноябрьской заре. Никогда не чувствовал такой, как в те утра, близости к нему. Мое решение воздерживаться от мяса — а значит, и от охоты — сильно его озадачило. Думаю, он так от этого разочарования и не оправился, хотя мне приятно думать, что оно было худшим из тех, какие он от меня получил. Оно да еще моя холостяцкая жизнь, которую я постараюсь затянуть на фок сколь возможно долгий. Ты окажешь мне великую услугу, если как-нибудь мимоходом упомянешь о Софи.
— А кто это — Софи?
— Самое лучшее в ней то, что ее больше нет. Ну а была она бессердечной женщиной из Мюнхена, которую я отчаянно любил несколько лет и которая ничем на мое чувство не отвечала. Тебе не кажется, что с этим разочарованием я справился совсем неплохо?
— Замечательно справился, — согласился я. — Но вот что странно, и у меня была когда-то своя Софи. Я изобрел ее, чтобы порадовать доктора, который в то время пытался меня «вылечить», и результат получился превосходный. Однако сам собой напрашивается вопрос, не правда ли? Разве не должен ты был, излечившись от страсти к милейшей Софи, обратиться к кому-то еще?
Веселость мигом покинула Германа.
— Я прекрасно сознаю это. Если бы мои родители обнаружили, что их сын — мужеложец, такое открытие убило бы их.
— Ну, если тебя это как-то утешит, могу сказать, что ни малейших признаков мужеложца в тебе не отмечается. Ты и меня-то едва не обвел вокруг пальца. Однако не боишься ли ты, что мое присутствие здесь может тебя скомпрометировать?
— Нет. Как ты, наверное, понял, родители мои — милейшие люди на свете. О тех, кого я привозил сюда, они никогда ничего дурного не думали.