Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
Шрифт:
Он снова повернулся к жене:
— Несмотря ни на что, день у меня получился вполне производительный. Я оставил тебе несколько страниц. Напечатаешь, когда сможешь.
Их обращение друг с дружкой, не лишенное лукавства и деловитости, показалось мне и странным, и чем-то неприятным. И я предложил им пойти в ресторан, пообедать.
— Я заплачу, разумеется. Кроме того, мне хорошо бы вселиться в какой-нибудь пансион.
— Господи, — изумилась Вера. — Ни в коем случае. Это он вам предложил?
— Ничуть, — одновременно ответили я и Володя.
— Мы эту тему не обсуждали… — добавил он.
— Я просто подумал, что… — начал я.
— Вон стоит вполне
— Веру не переспоришь, — сообщил мне Володя. — Даже не пытайся.
— Что касается обеда, Аннет сварила суп. И у нас есть сосиски. Берлинские рестораны теперь еще хуже, чем были. Да и по улицам ночами лучше не ходить.
— Если ты не вооружен до зубов, — добавил я.
Вера бросила на Володю неодобрительный взгляд.
— Ты слишком много болтаешь — себе же во вред, — сказала она.
Он с юмористическим самоосуждением пожал плечами:
— Моя любовь надеется, что рано или поздно я стану общаться только с бумагой. Возможно, она права.
— Разговоры бывают порою пустой тратой времени, — сказала Вера.
За супом и отвратительными сосисками («Производятся из опилок наивысшего качества!» — провозгласил Володя) я шутливо сказал моему брату:
— Стало быть, Чернышевский. Твои вкусы разительно изменились.
— Мне нужно изучить его — и поосновательнее.
— Новый роман?
— Да, — ответил он, флегматично жуя. — Но это и все, что ты от меня услышишь.
Я сказал, что он, похоже, всерьез прислушался к совету Веры.
Остаток вечера мы провели за учтивой беседой — главным образом о финансовых затруднениях. Послушав Веру и брата, я решил, уезжая, оставить им все мои рейхсмарки, какие не успею потратить. Володя далеко не в первый раз неодобрительно отозвался об Ольге и ее муже, которые лезут в дела мамы, оставаясь неспособными чем-либо ей помочь. Заботил его и наш брат Кирилл, который никак не мог решить, на кого ему следует учиться. Да и жизнь Елены, недавний брак которой оказался не таким счастливым, какого она заслуживала, также внушала ему беспокойство.
Желая сделать разговор более интересным, я сказал, что мне хотелось бы узнать, как познакомились Володя и Вера.
— Вы поженились так вдруг — неожиданно для всех. Никто этого не предвидел.
Они обменялись взглядами.
— Наверняка же за этим стояла какая-то история, — подстрекнул их я.
— Никакой, — заявила Вера.
Володя считал иначе.
— Ну как же, цветок моей души, история была, и чудесная. Когда я впервые встретил мою будущую жену, лицо ее прикрывала черная атласная маска. Мы встретились, договорившись об этом заранее, на мосту над каналом. Она читала мне мои стихи, которые переписывала из газет в альбом и заучивала наизусть. А маску снять не пожелала. Ей не хотелось, пояснила она, чтобы ее красота отвлекала меня от ее чтения. Но я-то уже отвлекся! Я видел только ее ярко-синие глаза. После этой встречи я написал стихи. «И ночь текла, и плыли молча в ее атласные струи, — начал декламировать он, обращаясь скорее к жене, чем ко мне, — той черной маски профиль волчий и губы нежные твои…»
Веру такая демонстрация чувств явно рассердила.
— Хватит, — сказала она. — Мне это совсем не нравится.
— Тогда позвольте мне услышать вашу версию, — попросил я.
Однако она лишь подняла перед собой обе ладони, закрыла глаза и покачала головой.
— Моя жена очень романтична, — пояснил Володя. — Не эксгибиционистка, но великий романтик.
Заснул я в тот вечер под доносившийся из соседней комнаты приглушенный стук пишущей машинки.
Следующее утро мы посвятили долгой прогулке по Вильмерсдорфу и Шарлоттенбургу. Небо расчистилось, Берлин был залит, что с ним случается редко, солнечным светом, и я увидел в квартале дремавших за решетчатыми оградами книжных магазинчиков один — с разбитой витриной, размалеванной желтыми «Звездами Давида» стеной и с надписью «Juden raus!» [148] между ними. Я помнил этот магазин, бывший своего рода полиглотом: книги на французском, русском, итальянском и идише, запах старой бумаги и трубочного табака, дремлющая на прилавке дружелюбная полосатая кошка.
148
Жид, пошел вон (нем.).
— Одно из новейших наших безобразий, — сказал Володя. — Хулиганы сваливают посреди улицы книги, поджигают их, распевают патриотические песни и, надо полагать, чувствуют себя после этого хорошими немцами.
Я воспользовался этими словами, чтобы снова заговорить — на сей раз в присутствии Веры — о том, что им следует последовать примеру большинства русских и покинуть безобразный Берлин.
— Нам здесь бояться нечего, — в который раз заверил меня Володя. — Правда, некоторые из здешних эмигрантов, приведенные в бешенство моими талантами, называют меня «полужидком». Те из наших соотечественников, что еще остались в Берлине, принадлежат к наихудшей их разновидности: они практически приняли Гитлера и ему подобных с распростертыми объятиями, им охота поквитаться с евреями, которые, как они считают, отняли у них Россию. Фарсовые, в сущности, персонажи, их не стоит принимать всерьез. Что же касается доморощенных немецких идиотов, то и они — не более чем комические громилы, которым место скорее в фильмах мистера Чаплина, чем в реальной жизни.
Это описание положения Володи и Веры показалось мне отчасти бредовым.
— Но, Вера, — взмолился я, — вы-то наверняка чувствуете себя здесь неуютно.
— По счастью, я легко схожу на нееврейку, — ответила она. — За нее меня все и принимают. Нет, я согласна с Володей. Пока нам здесь ничто не грозит.
— Пока, — с сомнением повторил я.
— Ладно, — сказал Володя, — не будем волноваться по пустякам. Смотрите!
Он указал нам на приклеенную к стене киоска афишу цирка, жалкое приглашение к веселью, почти затерявшееся среди окружавшей его какофонии национал-социалистических лозунгов.
— Разве не чудо? (На афише дугой изгибалась над пестрой толпой слонов и верблюдов, клоунов и танцовщиц надпись «Zirkus Belli».) Почти ни одной ошибки. Поразительно! Какой-то бедный, безвестный художник сумел передать мое восприятие звуков. Взгляни, мой персик. «Zirkus» — это целая драма, начинающаяся столь бурно, с такими огневыми вспышками I и U, разделенными сажистыми тонами R и К, и разрешающаяся светлой синевой конечной S. А следом — такое прелестное «Belli»: лютики, кремовые тона и жженая сиена, слово очаровательной хроматической самобытности.