Негатив положительного героя
Шрифт:
Из коридора доносились голоса Тао и Эви. По висящему там на стене телефону времен Панчо Вилья они связывались со столицей. Все в этой больничке ветхостью и убогостью напоминало мне мою собственную юношескую практику в системе водздравотдела на Онежском озере.
Владимир вдруг начал бурно дышать и как бы вглядываться во что-то сквозь туман. Врач обратился к нам: «Спросите, как он себя чувствует». Джеф перевел эту фразу на английский. Я перетащил ее в русский: «Володя, как дела, старик? Как себя чувствуешь?»
«Ве», – ответил он.
«Лико», – прошептал он.
«Лепно!» – почти выкрикнул он и снова погас.
«Президент! – вбежала в процедурную Тао Каризмас. – Он посылает за ним свой вертолет!»
«Президент чего?» – спросил я.
«Президент нашей страны! Его высокопревосходительство Салинас!»
В конце концов мизансцена образовалась. В центре комнаты под простыней, слегка желтой, лежал профессор Черноусенко. Иногда поднимал колено или делал неопределенный
11. В районе площади Дюпон
Пропал Женя Кацнельсон, по-американски говоря, Джин Нельсон. В редакции журнала, где он работал «фриланс», ну внештатником, его хватились не сразу. Этот журнал, в общем-то, был как бы и не совсем журналом, а скорее обществом, ассоциацией, что ли, наблюдавшей за процессами демократии и тирании, ну и так далее. Там был, конечно, большой русский отдел, и Женя туда ходил каждый день, хотя мог и не ходить. Все-таки он считал своим долгом появляться там ежедневно, или, может быть, ему какая-то подсознательная хитрость так диктовала: ходи, мол, каждый день, приучишь к своему присутствию, и тогда тебя возьмут в штат. Ситуация довольно типичная: русские «фрилансы» в подобного рода заведениях вообще качаются, употребляя заезженную философскую метафору, как «мыслящий тростник».
Метафора сия пришлась тут, надо сказать, кстати. Он всегда как бы слегка покачивался под каким-то своим внутренним ураганчиком, этот Женя Кацнельсон. Придешь иной раз в эту самую «Конституцию» (так назывался журнал), и тут вдруг среди преувеличенной деловитости от стены к тебе качнется такая сугубо московская фигура. Славный, хорошенький человек с оленьими глазами лет сорока. Глаза лет сорока, а фигура юношеская. Курточка до пояса, ну джинсы, теннисные туфлишки, такой универсальный молодежный стиль, принятый и у нас, в районе площади Дюпон.
Я помнил его еще по Москве, или мне казалось, что помнил. Не исключено, что мы не раз оказывались за одним столом в каких-нибудь шумных артистических компаниях. Он, во всяком случае, постоянно мне напоминал о разных московских людях, нередко знаменитостях. Не слышал, как там Олег, или как там Галка, или какой-нибудь Юстинас? Мы выходили покурить – в учреждении уже шло свирепое искоренение никотина – и, стоя на лестнице, упражнялись в московских сплетнях пятилетней давности. У Жени глаза тогда начинали даже как бы светиться некоторой дерзновенностью, и шаткости убавлялось; он явно вспоминал нехудший период своей жизни.
Однажды он сунул мне свою «каррикулум витэ» (для непосвященных – это нечто вроде анкеты и автобиографии вместе), чтобы я ее где-то показал на предмет поисков работы. Бумага отражала не очень-то нетипичную судьбу русского художественного мальчика. Окончил архитектурный институт, выпустил книжку стихов, играл в джаз-рок-ансамбле «Склад оружия», был лектором по древним сооружениям в обществе «Знание», снялся в кино, поставил пьесу и… эмигрировал.
Тут у нас многие в эмиграции как-то чрезмерно демонизируют, то есть героизируют свой поступок. Эдакие взбунтовавшиеся ангелы социализма! «Мы голосовали ногами против советской власти!» Однако, голосуя ногами, надо все-таки хоть раз ей под задницу ногой заехать, не так ли? Ну уехали, господа, и уехали, не надо, право, уточнять, кто чем голосовал против старухи, и уж тем более высокомерничать по отношению к оставшимся.
Женя Кацнельсон был не из тех, что кичились своим «поступком». Он явно тосковал по прежней жизни, где помнилось ему все то, что было, пропетое окуджавами, галичами, высоцкими, верониками долиными, все то московское, волнующее, непонятное в журнале «Конституция». В Америке он «резидентствовал» с середины семидесятых, то есть больше десяти лет к тому моменту, как пропал. Как художественная личность здесь себя, мягко говоря, не очень-то проявил. В «Конституции» он занимался в основном разборкой советской прессы, производством дайджестов для начальства, кое-каким переводом. Деньжата все-таки притекали более или менее постоянным ручейком, что позволило ему в конце концов получить в банке заем для покупки квартиры. Помнится, он был колоссально взволнован и горд этим обстоятельством. Еще бы, свой дом! Знаешь, заведу себе собаку! Буду жить вдвоем со своим сеттером! Бедняга какая, подумал я тогда о нем каким-то странным макаром. Экая в самом деле бедняга, почему-то подумалось в каком-то российском литературном, штабс-капитанском ключе.
Кажется, я никогда не встречал Женю за пределами «Конституции» и тем более ни разу на «нашингтонских» русских, или американских, или смешанных сборищах. Кто-то как-то сказал, что этот Кацнельсон такой застенчивый. Другой кто-то по-ноздревски захохотал: «Не люблю я, братцы, этих застенчивых!» Нет, пардон, вру. Однажды моя жена пригласила его на шумный «парти». Он там стоял с напитком в руке, бледный такой, не в своей тарелке, если можно так сказать о вечеринке, где не было ни одной настоящей тарелки, одни бумажные; эдакий «лишний человек» в эмигрантском варианте. Кажется, мы тогда перекинулись с ним двумя-тремя фразами о расколе МХАТа, но, может быть, это было не тогда и не у нас, а, как обычно, на лестнице для курящих.
В общем, он однажды пропал. Мне об этом сообщил по телефону болгарский философ Валериан Валерианов. Оказывается, уже недели две Женя не появлялся в журнале. Не менее двух недель, если не три. Может быть, даже около месяца. Наконец решили позвонить мне как человеку, с которым Кацнельсон дружил. Если наши отношения считались там дружбой, любопытно, что же считалось товариществом в международном органе по наблюдению за тиранией?
Жена моя начала обзванивать знакомых. Никто не знал даже, где он живет, где размещается этот его пресловутый «кондоминиум». Кто-то вспомнил, что видел его как-то на Дюпоне с молодым ирландским сеттером на поводке, будто бы того звали то ли Михаилом, то ли Кузьмой, что-то в этом роде, но это было, похоже, задолго до того, как он пропал. Одна дама предположила, что некоторая компания в Нью-Йорке должна доподлинно знать, куда пропал Кацнельсон, ведь он, собственно говоря, как раз к этой компании и принадлежал. Для меня это было ново. Я никогда от него ничего не слышал ни о какой нью-йоркской компании. Никаких имен никто в Вашингтоне не знал, и все разводили руками: не обзванивать же весь эмигрантский корпус Манхэттена.