Негоже лилиям прясть
Шрифт:
– Я вас отлично понимаю, – продолжала мадам Бувилль, – больнее всего потерять первенца.
– Нет, нет, ничего вы не понимаете! – кричала Мари, рыдая. – Этого... этого никто мне никогда не заменит!
Убиенное дитя было плодом ее любви, столь страстного желания, столь пламенной веры, что перед ними отступили все законы и все запреты; в нем воплотилась ее мечта, за него она заплатила дорогой ценой – двумя месяцами оскорблений и четырьмя месяцами заточения в монастыре, его она готовилась, как бесценный дар, вручить тому, на кого пал
– Нет, не можете вы понять! – жалобно твердила она. – Вас ведь не прогнала семья из-за ребенка. Нет, никогда у меня не будет другого!
Когда человек, сраженный горем, начинает говорить о своей беде, описывать ее обычными словами, значит, он уже смирился. На смену отчаянию, почти физическому ощущению своей муки постепенно приходит душевная боль, жестокое раздумье.
– Я знала, знала, недаром я не хотела сюда идти, знала, что здесь меня ждет беда!
Мадам Бувилль не посмела ей возразить.
– А что скажет Гуччо, когда ему все станет известно? – спрашивала Мари. – Как я могу сообщить ему эту весть?
– Он ничего и не должен знать, дитя мое! – воскликнула мадам Бувилль. – Никто не должен знать, что король остался жив, ибо те, кто нанес удар невинному, не остановятся перед новым преступлением. Вам самой грозит опасность, так как вы действовали заодно с нами. И вы должны хранить тайну, покуда с вас не снимут запрет.
И повернувшись к мужу, мадам Бувилль шепнула:
– Скорее неси Евангелие.
Когда Бувилль вернулся с тяжелым Евангелием в руках, за которым ему пришлось бегать в часовню, супруги уговорили Мари положить руку на серебряную крышку и поклясться хранить полное молчание: пусть она ничего не говорит даже отцу погибшего ребенка, даже на исповеди пусть молчит о свершившейся трагедии. Лишь Бувилль или его жена могут разрешить ее клятву.
Сломленная горем, Мари поклялась во всем, что от нее потребовали. Бувилль обещал выплачивать ей определенное содержание. Но до денег ли ей было!
– А теперь, милочка, вам придется растить короля Франции и говорить всем, что это ваше собственное дитя, – заключила мадам Бувилль.
Мари возмутилась. Она не хотела прикасаться к ребенку, вместо которого убили ее сына. Не желает она оставаться в Венсенне. Одного ей хочется – уйти отсюда куда глаза глядят и умереть.
– Не беспокойтесь, вы умрете, и очень скоро, если выдадите вашу тайну. Маго не замедлит вас отравить или велит прикончить ударом кинжала.
– Нет, нет, я ничего не скажу, ведь я обещала! Но отпустите меня, дайте мне уйти!
– Вы уедете, уедете, хорошо! Но не погубите еще и этого младенца. Вы сами видите, что он голоден. Покормите его хоть сегодня, – добавила мадам Бувилль, кладя на руки Мари сына королевы Клеменции.
Когда Мари почувствовала у своей груди ребенка, она зарыдала пуще прежнего. С ужасом и болью ощутила она, что по другую
– Сберегите его. Он теперь как бы ваш, – внушала ей мадам Бувилль. – И когда придет время, когда он вступит на престол, вам будут возданы такие же почести, как и ему; вы будете его второй матерью.
При таком нагромождении лжи еще одна ложь была не в счет. Впрочем, не обещание будущих почестей, на которые не скупилась жена бывшего хранителя чрева, тронуло Мари, а присутствие этого крохотного существа, лежавшего у нее на руках, и она бессознательно перенесла на него свою материнскую любовь.
Прикоснувшись губами к покрытой белокурым пушком головке ребенка, она машинальным жестом расстегнула корсаж и пробормотала:
– Нет, я не дам тебе погибнуть... маленький мой... маленький мой Иоанн.
Супруги Бувилль с облегчением вздохнули. Они выиграли партию хотя бы на ближайшее время.
– Завтра, когда будут уносить ее дитя, она должна быть уже далеко от Венсенна, – шепнула мадам Бувилль мужу.
На следующее утро Мари, совсем обессилевшую от горя и безропотно подчинявшуюся всем распоряжениям мадам Бувилль, отправили с младенцем обратно в монастырь Святой Клариссы.
Матушке-настоятельнице мадам Бувилль объяснила, что Мари помутилась в рассудке после кончины ее питомца, короля Иоанна, и что не следует придавать значение ее речам.
– Она нас самих до смерти испугала; вопила в голос, даже собственного ребенка не узнавала.
Мадам Бувилль потребовала, чтобы в келью к Мари никого не допускали, пусть живет себе в полном покое и нерушимой тишине.
– Кто бы к ней ни явился, не пропускайте никого, сначала предупредите меня.
В тот же самый день в Венсенн доставили четыре савана – два затканных золотыми лилиями, два с гербами Франции, вышитыми бирюзой, а также восемь локтей черного бархата – все это потребовалось для похорон первого французского короля, нареченного Иоанном. И в гроб действительно положили младенца по имени Иоанн, в такой крохотный гробик, что после недолгих размышлений его решили везти не на катафалке, где оставалось бы слишком много пустого места, а просто на муле и приторочили деревянный ящик к вьючному седлу.
Мэтр Жоффруа де Флери, королевский казначей, занес в свои книги запись расходов на эти похороны, выразившихся в сумме ста одиннадцати ливров, семнадцати су и восьми денье.
За гробом младенца Иоанна не шествовал, как полагалось, бесконечный кортеж провожающих, не было традиционной панихиды в соборе Парижской Богоматери. Процессия сразу же отправилась в Сен-Дени, и после заупокойной мессы состоялись похороны. В ногах надгробья Людовика X, которое соорудили еще так недавно, что камень сверкал ослепительной белизной, вырыли узкий ровик и сюда, рядом с останками владык Франции, положили дитя Мари де Крессэ, бедной дворяночки из Иль-де-Франса, и Гуччо Бальони, сиеннского купца.