Неизвестный Чайковский. Последние годы
Шрифт:
К Н. Ф. фон Мекк
Фроловское. 24 апреля 1888 года.
<…> Все, что пишут в газетах относительно моих новых работ, есть ложь. Я действительно иногда помышлял и помышляю до сих пор об опере на сюжет «Капитанской дочки»; я действительно помышлял также о принятии сделанного мне дирекцией театров предложения написать музыку к балету «Ундина», но все это только одна возможность, а вовсе не действительность. После поездки в Петербург и нескольких посещений Москвы по поводу консерваторских экзаменов я намерен приняться прежде всего за сочинение симфонии, а там – что Бог даст!
К М. Чайковскому
Клин. 15 мая 1888 года.
<…> Я совершенно влюблен во Фроловское: после Майданова вся здешняя местность мне кажется раем небесным. И в самом деле, хорошо до того, что я утром пойду погулять на полчаса, увлекусь и прогуляю иногда часа два. Все лес, и даже местами настоящий, таинственно чудный бор. Увы, многое уже начинают рубить! По вечерам, при заходе солнца, гуляю по открытому месту, причем вид
Сегодня мы должны были посеять и посадить на приготовленных куртинах цветы перед домом. Я радовался этому ужасно, но дождь мешает. Ко времени вашего приезда все уже будет посеяно.
К В. М. Зарудной-Ивановой
Клин. 18 мая 1888 года.
Дорогая, милая В. М., думаю, что это письмо застанет вас уже в Домах [32] : пора вам быть уже в деревне. Тифлис хорош, да мало ли где еще хорошо, – но истинное блаженство можно ощущать только в деревне. У нас погода отвратительная, и все-таки я очень счастлив и доволен, что нахожусь в своем новом деревенском убежище, которым я во всех отношениях ужасно доволен. Здесь не в пример лучше, чем было в Майданове; главное – много леса и воды. По зрелом размышлении о том, как бы симпатичную русскую певицу, застрявшую в Тифлисе, заставить показать себя столичной публике, я пришел к заключению, что нужно выбрать Петербург, а не Москву. Причин множество, но главная… нет, не скажу, догадайтесь сами! В Москве есть кому мешать и препятствовать вашему успеху, в Петербурге почва для вас более благоприятная. Посылаю вам письмо Всеволожского, из которого вы увидите, что он предлагает вам (в начале сезона или когда вы хотите) дебюты. Успех, разумеется, будет, и тогда можно будет на первый год ограничиться гастролями, а там, кто знает, блистательный ангажемент получить. Со Всеволожским я мог беседовать о вас только письменно, но потом Погожев настроен мною очень благоприятно в вашу пользу; да, впрочем, он сохранил о вас самое симпатичное воспоминание с вечера у Павловской. Умоляю вас, В. М., самым решительным образом готовить себя к дебютам в Петербурге. Изберите три или более для вас благоприятные партии и приезжайте осенью с ними. Я вам предсказываю верный и большой успех. Вы слишком скромничаете, будьте больше уверены в себе. У вас голос имеет неотразимое обаяние, и нет ни одной публики, которая бы не поддалась ему, а к этому еще музыкальная опытность и привычка к сцене, чего же еще?
32
Имение М. М. Ипполитова-Иванова Екатеринославской губернии.
К е. и. в. вел. князю Константину Константиновичу
Фроловское. 20 мая 1888 года.
Ваше императорское высочество!
Душевно благодарю вас за письмо и за присылку «Севастиана-мученика», которого я немедленно прочитал и спешу, согласно выраженному желанию, сообщить об испытанном мною впечатлении. Оно было в высшей степени приятно. Стихотворение ваше проникнуто теплым, искренним, христианским чувством, с неотразимым обаянием действующим на читателя. Личность Севастиана нарисована вами необычайно ярко, рельефно и с первых строк вызывает живейшее сочувствие и любовь. Но я должен признаться, что при первом чтении полноте художественного удовольствия препятствовало несколько то обстоятельство, что весьма живой образ вашего Севастиана никак не мог ужиться в моем воображении с Севастианом Гвидо-Рени (кажется, в Трибуне во Флоренции) [33] . На этой чудной картине он изображен слишком юным; когда читаешь у вас про «года, промчавшиеся стрелой», про «победные лавры вождя» и т. д., то представляешь себе не молодого, но зрелого мужа, а память между тем назойливо представляет давно запечатлевшийся в ней образ юноши или даже отрока, каким его представил художник. Только после вторичного прочтения я мог отделаться от Гвидо-Рени, и ваш Севастиан выделился вполне ясно. Я считаю, что картина Колизейского праздника чрезвычайно удалась вам и что в этом эпизоде проявилось такое поразительное мастерство, которому и первостепенные наши поэты могут позавидовать. Вообще, нисколько не увлекаясь желанием говорить вашему высочеству лестные слова, я искренно поздравляю вас с достигнутыми вами успехами; мне кажется, что «Севастианом» вы шагнули очень далеко вперед по пути к художественному и технически стихотворному совершенству. Стихи ваши (если не ошибаюсь, у меня в этом отношении есть чуткость) необычайно красивы, сочны, роскошны, звучны, мне очень нравится, что вы избрали пятистопный хорей: это чудный размер. Четырехстопная восьмая строчка каждого восьмистишия придает вашим стихам особенно оригинальную прелесть. В двух-трех местах я, однако ж, слегка недоумевал. Мне кажется, что в 5-стопном хорее благозвучие требует, чтобы первый слог второй стопы имел всегда настоящее ударение. Я посмотрел сейчас стихотворение Лермонтова «Выхожу один я на дорогу». У него правило это (я не знаю, правило ли это, но таково требование моего слуха) тщательно соблюдено «выхожу», «сквозь туман», «ночь тиха», «и звезда» и т. д. Между тем у вас встречается такой стих: «У преторианцев став трибуном». Это «прето» несколько оскорбляет мой слух. Простите мою придирчивость; весьма может быть, что я не имею ни малейшего на то права, но я сообщаю лишь впечатление.
33
В Генуе, в палаццо Бриньоле-Сале.
Засим позвольте еще раз от души поблагодарить ваше императорское высочество и за глубоко тронувшее меня внимание, и за испытанное мною благодаря «Севастиану» художественное наслаждение.
К е. и. в. вел. князю Константину Константиновичу
Фроловское. 30 мая 1888 года.
Ваше императорское высочество!
Я несколько
Очень радуюсь, что ваше высочество не рассердились на меня за мои замечания и искренне благодарю за сделанные по поводу их разъяснения. Но вы слишком снисходительны, называя меня знатоком. Нет, я именно дилетант в деле версификации, давно собираюсь основательно познакомиться с ней и до сих пор еще не удосужился спросить у авторитетных людей, каким образом это сделать, т. е. имеется ли какой-нибудь классический труд по этой части? Многие вопросы меня интересуют, и никогда никто не мог мне вполне ясно и определенно ответить на них. Например, читая «Одиссею» Жуковского, или его «Ундину», или «Илиаду» Гнедича, я страдаю от несносного однообразия русского гекзаметра, сравнительно с коим латинский (греческий язык мне незнаком), напротив, полон разнообразия, силы и красоты. Знаю даже, что недостаток этот происходит от неимения у нас спондея, но почему у нас нет спондея, – этого я никак понять не могу и нахожу, что он у нас есть. Меня также чрезвычайно занимает вопрос, почему сравнительно с русским стихом немецкий не так упорно придерживается строгого преследования стопы за стопой в том же ритме? Когда читаешь Гете, то удивляешься смелости его относительно стоп, цезур и т. д., доходящей до того, что мало привычному слуху иной стих представляется даже почти не стихом? А между тем слух лишь удивлен при этом, а не оскорблен. Очутись у русского стихотворца что-либо подобное (как в данном случае в слове «преторианец»), то чувствуется нечто неприятное. Почему это? Есть ли это результат особенных свойств языка или просто традиций, допускающих у немцев всякого рода вольности, а у нас таковых не допускающих? Я не знаю, ваше высочество, так ли я выражаюсь, но хочу констатировать тот факт, что от русского стихотворца требуется бесконечно большей правильности, отделанности, музыкальности, а главное вылощенности, чем от немецкого. Хотелось бы когда-нибудь разъяснить себе, почему это так.
А пока разъяснения не будет, я буду продолжать свою дилетантскую требовательность и придирчивость к ударениям, цезурам и рифмам в русском стихотворстве. <…>
Из этого, вероятно, вытекает то заключение, что я отношусь к стихам как музыкант и вижу нарушение ритмического закона там, где его с точки зрения версификации вовсе нет, или если есть, то оно извинительно.
«Капитанскую дочку» я не пишу и вряд ли когда-нибудь напишу. По зрелом обдумывании я пришел к заключению, что этот сюжет не оперный. Он слишком дробен, требует слишком многих не подлежащих музыкальному воспроизведению разговоров, разъяснений и действий. Кроме того, героиня, Мария Ивановна, недостаточно интересна и характерна, ибо она безупречно добрая и честная девушка и больше ничего, а этого для музыки недостаточно. При распределении сюжета на действия и картины оказалось, что таковых потребуется ужасно много, как бы ни заботиться о краткости. Но самое важное препятствие (для меня, по крайней мере, ибо весьма возможно, что другому оно бы нисколько не мешало) – это Пугачев, пугачевщина, Берда и все эти Хлопуши, Чики и т. д. Чувствую себя бессильным их художественно воспроизвести музыкальными красками. Быть может, задача и выполнима, но она не по мне. Наконец, несмотря на самые благоприятные условия, я не думаю, чтобы оказалось возможным появление на сцене Пугачева. Ведь без него обойтись нельзя, а изображать его приходится таким, каким он у Пушкина, т. е., в сущности, удивительно симпатичным злодеем. Думаю, что, как бы цензура ни оказалась благосклонной, она затруднится пропустить такое сценическое представление, из коего зритель уходит совершенно очарованный Пугачевым. В повести это возможно, – в драме и опере вряд ли, по крайней мере у нас.
В настоящее время я намерен написать симфонию, а затем, если найдется способный согреть и воодушевить меня сюжет, то, может быть, и оперу напишу.
Последнее письмо вашего высочества особенно глубоко тронуло меня и усугубило, если возможно, чувство живейшей преданности к особе вашей.
К П. И. Юргенсону
31 мая 1888 года.
<…> Теперь насчет «Биографии Моцарта» Улыбышева. Я вчера посвятил два вечерних часа началу перевода и сделал всего четыре страницы. Так как страниц гораздо более тысячи и так как далеко не каждый день я могу уделять время для перевода, то я рассчитал, что нужно будет года три, чтобы сделать все, да и то при условии отнимать время от сочинения, чего мне страх как не хочется. На этом основании я предложил находившемуся вчера здесь и уже уехавшему на Кавказ Модесту взять этот перевод на себя и посвятить ему все свое время, ибо книга в самом деле замечательная. Модест с большой охотой взял на себя перевод, а что касается специально музыкальной стороны, то я проредактирую его, и ты напечатаешь «перевод М. и П. Чайковских». Кроме того, я напишу предисловие. Согласен ли ты на это? Если да, то письменно поощри Модеста. Конечно, ты должен ему (или нам) заплатить. Сочинение огромное; издержки на перевод и издание будут очень большие. Сообрази все это, и быть может, ты откажешься от намерения издавать. В таком случае тоже немедленно сообщи Модесту. Книга Улыбышева прекрасная, но есть ли тебе выгода печатать и можешь ли ты рассчитывать на большой сбыт?
К Н. Ф. фон Мекк
Фроловское. 1 июня 1888 года.
<…> Я очень озабочен в настоящее время вопросами о цветах и о цветоводстве; хотелось бы иметь как можно больше цветов в саду своем, а знаний и опытности никаких нет. Но усердия очень много, и, должно быть, именно роясь и копаясь в сырой земле, я простудился. Слава Богу, наступило тепло; я радуюсь и за вас, и за себя, и за милые цветы мои, которых я насеял в грунт огромное множество и очень боялся холодных ночей. Надеюсь, что ничего не погибнет.
Консерваторские экзамены оставили во мне самое приятное впечатление. Благодаря энергии, добросовестности и любви к делу Танеева все идет очень хорошо. Плохи только финансовые дела консерватории, и в нынешнем году большой дефицит. Но мы решили с будущего года держаться строжайшей экономии и сократили в смете будущего года все, без чего можно без особенного ущерба обойтись. – Как только здоровье мое совершенно восстановится (у меня флюс и лихорадочное состояние), примусь за работу.
К Н. Ф. фон Мекк.