Неизвестный Чайковский. Последние годы
Шрифт:
Фроловское. 10 июня 1888 года.
<…> Буду теперь усиленно работать; мне ужасно хочется доказать не только другим, но и самому себе, что я еще не выдохся. Частенько находит на меня сомнение в себе и является вопрос: не пора ли остановиться, не слишком ли напрягал я всегда свою фантазию, не иссяк ли источник? Ведь когда-нибудь должно же это случиться, если мне суждено еще десяток-другой лет прожить, и почему знать, что не пришло уже время слагать оружие? Не знаю, писал ли я вам, что решился симфонию писать? Сначала шло довольно туго; теперь вдохновение как будто снизошло. Увидим! Все эти дни я был в состоянии выздоравливания и надеюсь, что теперь, наконец, здоровье совсем восстановилось.
Но вообще мое здоровье летом всегда хуже, чем зимой.
Часть моих цветов погибла, а именно все резеды и почти все левкои. Почему это – не знаю; вероятно, от излишней влаги.
К
Фроловское. 11 июня 1888 года.
Ваше императорское высочество.
Я тем более радуюсь благосклонному отзыву вашему о романсах, что опасался, как бы не показались вам они совсем слабыми. Помню, что я писал их после постановки «Чародейки», неуспех которой глубоко огорчил меня, притом же я имел тогда перед собой большую заграничную поездку, очень пугавшую меня; одним словом, состояние духа было не такое, какое требуется для удачной работы. Откладывать же сочинение музыки на ваши тексты мне не хотелось, ибо уже задолго до того я докладывал вам, что собираюсь это сделать. В результате должны были получиться не особенно удачные романсы, хотя я и очень старался, чтобы хорошо вышло. Теперь оказывается, что они не так слабы, как я того опасался. Ужасно радуюсь этому, но все же буду иметь в виду в более или менее близком будущем вторую серию романсов на слова ваши и тогда постараюсь, чтобы они были в большем соответствии с чувствами искреннейшей и живейшей симпатии, внушаемой мне автором текста; на сей раз она высказалась недостаточно. Мне кажется, ваше высочество, что романс «Вот миновала» просто очень неважен, и вы слишком добры, называя его только менее удачным. Серенада, быть может, лучше в том отношении, что, исполненная певцом вроде Фигнера, она может нравиться публике. «Растворил я окно» и еще «Уж гасли в комнатах огни» суть, по моему мнению, лучшие из шести.
Я нисколько не удивляюсь, что ваше высочество писали прекрасные стихи, не быв знакомым с наукой версификации. То же самое мне говорили многие наши стихотворцы, напр., Плещеев. Однако ж я думаю, что русская поэзия много бы выиграла, если бы талантливые поэты интересовались техникой своего дела. По-моему, русские стихи страдают некоторым однообразием. «Четырехстопный ямб мне надоел», – сказал Пушкин, но я прибавлю, что он немножко надоел и читателям. Изобретать новые размеры, выдумывать небывалые ритмические комбинации – ведь это должно быть очень интересно. Если бы я имел хоть искру стихотворческого таланта, я бы непременно этим занялся, и прежде всего попробовал бы писать, как немцы, смешанным размером. Например, возьмем следующие стихи Гейне:
Sie haben mich gequalet,
Geargert bis [34] blau und blass,
Die einen mit ihrer Liebe,
Die andern mit ihrem Hass.
В этих стихах в первой строке мы видим трехстопный ямб, а во второй строке первая стопа не ямб, а амфибрахий. По музыке это выйдет введенный в двухдольный ритм <…>
Или у Гёте:
Und sehe dass wir nichts wissen konnen,
Das will mir schier das Herz verbrennen…
В 1-й строчке первая стопа амфибрахий, во 2-й – ямб. Отчего у нас этого не бывает? Быть может, г. Бродовский [35] разъяснит мои недоразумения. – Не сумею выразить вашему высочеству, как я тронут посылкой вами этой книжицы; приношу вам самую чувствительную мою благодарность. Примусь читать и изучать ее.
34
В действительности у Гейне нет слова «bis».
35
«Руководство к стихосложению», составил М. Бродовский, СПБ. 1887. Книга эта была пожалована П. И. его имп. высочеством при письме от 6 июня 1888 года.
В настоящее время занимаюсь довольно усердно сочинением симфонии без программы, к концу лета надеюсь кончить ее.
Желаю вашему высочеству всяческого благополучия (между прочим, и вдохновения) и прошу вас верить в чувства моей горячей преданности.
К М. М. Ипполитову-Иванову
Фроловское. 17 июня 1888 года.
<…> Относительно участия в Москве в симфоническом концерте можете быть совсем покойны. Радуюсь, что вы пишете «Азру», очень поэтический и подходящий к вашему темпераменту сюжет. Я решительно и убедительно прошу вас не ставить «Опричника». Я безусловно против этого, и вы меня несказанно огорчите, если это сделаете. Насчет этой оперы у меня есть виды: я ее радикально переделаю, дайте только срок. Тогда, в новом виде (причем все, что было хорошо, останется), я даже буду умолять ее поставить. Вероятно, переделка эта состоится в довольно близком будущем. Я пишу симфонию: скицы уже готовы и теперь скоро примусь за инструментовку. Настроение духа не
К Н. Ф. фон Мекк
Фроловское. 22 июня 1888 года.
<…> Все это время я находился в очень оживленной переписке с великим князем Константином Константиновичем, который прислал мне свою поэму «Св. Севастиан» с просьбой высказать ему свое мнение. Я похвалил в общем, но откровенно раскритиковал некоторые частности. Это ему очень понравилось, но он заступился за себя, и таким образом вышла целая переписка, которая рисует этого человека с необычайно симпатичной стороны. Он не только талантлив и умен, но удивительно скромен, полон беззаветной преданности искусству и благородного честолюбия отличиться не по службе, что было бы так легко, а в художественной сфере. Он же и музыкант прекрасный, – вообще редкостно симпатичная натура.
Весьма приятно, что на политическом горизонте стало светлее и чище, и если правда, что новый германский император собирается в Россию, то можно с уверенностью сказать, что ненавистной войны в течение еще долгих лет не будет.
Не без некоторого ужаса я помышляю о том, что зимой мне придется опять ездить по Европе. Немножко уже не по летам мне подобные многомесячные странствия, сопряженные с множеством волнений и с постоянной тоской по родине.
К В. Э. Направнику
Фроловское. 27 июня 1888 года.
Голубчик Володя, весьма был обрадован письмом твоим и очень позабавился я, читая, что ты стал «желчен». Не могу себе вообразить твою симпатичную физиономию и вместе с нею «желчность»; пожалуйста, как только найдет на тебя припадок язвительной, злобной насмешливости и «желчности», посмотрись в зеркало и начертай мне на бумаге свой портрет. Иначе никогда не буду в состоянии уверовать, что ты бываешь зол и ядовит. А знаешь, мне жаль, что ты ни с кем не познакомился. Хотя я сам туг на знакомства, но не могу не признать, что полное отчуждение от людей, с которыми по обстоятельствам живем вместе, производит уныние и порождает тоску, а также то, что называешь «желчностью». Является какое-то непобедимое желание видеть в окружающих людях лишь невыгодные, смешные стороны, – себя же ставить на какой-то недосягаемый пьедестал и смотреть на других очень свысока. Между тем потребность общения с людьми, в сущности, гнездится даже в сердце самого нелюдимого человека. И я тебе предсказываю, что если ты случайно хоть с кем-нибудь по душе сойдешься, то «желчность» и «насмешливость» как рукой снимет. Ведь не в самом же деле все люди, с коими ты сталкиваешься, ничего не стоят; это только пока ты не победил «нелюдимость» и не поддался тайной потребности общения. Я оттого немножко предался разглагольствованию по этому поводу, что очень много и мучительно страдал от «нелюдимости» и по опыту знаю, как бывает отрадно, когда сумеешь заглушить ее.
Все это время погода у нас была отчаянная, и вследствие оной я часто простуживался и бывал нездоров. Тем не менее работал, и у меня вчерне уже готова симфония и увертюра к «Гамлету». Теперь принимаюсь за инструментовку. Ты меня бранишь за то, что у меня является иногда сомнение в себе. Но, милый мой, уверяю тебя, что это лучше, чем быть уверенным в себе до излишеств. Ведь когда-нибудь неизбежно я должен состариться и исписаться, и гораздо лучше, если я это осознаю вовремя и брошу, чем если буду наводнять музыкальный рынок бесцветными посредственными творениями. А ведь и кроме сочинения можно дело найти, так что, отказавшись от сочинения, я вовсе не намерен предаться бездействию; я только посвящу остаток сил на преследование более полезных задач. Впрочем, я ведь только сомневаюсь в себе, а до уверенности в негодности еще далеко.
Читал ли ты, что бедный Лишин умер? По моему мнению, он был совершенно бездарен, и музыкальная его деятельность была мне очень несимпатична, но, Боже мой, до чего мне бывает жаль, когда умирает молодой человек! Кто знает, поживи еще немножко, и бедный Лишин изменился бы к лучшему!
Дневник
27 июня 1888 года.
Мне кажется, что письма никогда не бывают вполне искренни. Сужу, по крайней мере, по себе. К кому бы и для чего бы я ни писал, я всегда забочусь о том, какое впечатление произведет письмо не только на корреспондента, а и на какого-нибудь случайного читателя. Следовательно, я рисуюсь. Иногда я стараюсь, чтобы тон письма был простой и искренний, т. е. чтобы так казалось. Но кроме писем, писанных в минуты аффекта, никогда в письме я не бываю сам собой. Зато этот последний род писем бывает всегда источником раскаяния и сожаления, иногда даже очень мучительных. Когда я читаю письма знаменитых людей, печатаемые после смерти, меня всегда коробит неопределенное чувство фальши и лживости. Продолжаю начатое раньше изложение моих музыкальных симпатий. Каковы чувства, возбуждаемые во мне русскими композиторами?