Неизвестный солдат
Шрифт:
Опустив автомат, немец возвращался обратно. Бокарев зажал нож в кулаке, еще теснее прижался к столбу, пропуская немца мимо себя. Немец увидел его; перед Бокаревым мелькнуло только мгновенное удивление в его глазах; он левой рукой, как могучим крюком, обхватил его голову, зажал рот, сразу почувствовал на ладони влажное тепло его рта, напор его горячего дыхания, и правой рукой всадил нож; нож прошел, не коснувшись кости, тело немца повисло в судороге на его руке. Бокарев все дальше всаживал нож, по самую рукоятку, левой рукой удерживая тело. Потом осторожно опустил на землю, локтем придержал
Теперь он тянул время, ждал, когда солдаты изготовятся к стрельбе. Они себя не обнаружили, немцы на шоссе не открыли огня.
– Алло, Ганс!
С автоматом в руке Бокарев прошел вдоль сарая и посмотрел на дорогу.
Оба немца – и мотоциклист, и тот, что ехал в коляске, – с автоматами наизготовку стояли против въезда в МТС.
– Алло, Ганс!
Они стояли во весь рост, встревоженно вглядываясь во двор.
– Алло, Ганс!
Немец добавил еще что-то, видно, ругательное: думал, что Ганс разыгрывает их.
Бокарев дал по ним очередь.
В ту же минуту раздались винтовочные выстрелы на дороге – ребята открыли огонь.
Бокарев снял с убитых автоматы, дал очередь по баку – мотоцикл вспыхнул голубым пламенем – и побежал к дороге, не по ложбине, а напрямик, полем, заходя в тыл немцам: они развернули мотоциклы и пытались пробиться обратно сквозь засаду, ведя пулеметный и автоматный огонь.
Бокарев бежал, пригибаясь к земле. Он видел, как врезался в кювет один мотоцикл, с него соскочил немец, пополз к лесу. Второй мотоцикл остановился; пулеметчик, неуязвимый за металлическим щитком, вол с него огонь. Ему в тыл и забегал Бокарев, уже не пригибаясь, чтобы его увидели свои, и с ходу скосил пулеметчика из автомата.
Пулемет смолк.
На шоссе лежали три убитых немца, еще двое – в кювете, возле перевернутого мотоцикла, один ушел или залег в лесу. Бокарев присел за мотоциклом, вглядываясь в лес по ту сторону шоссе, прислушиваясь к его тишине, пытаясь уловить треск сучьев или шелест сухих листьев. Теперь они поменялись ролями: немец видит их, а они его не видят.
Все произошло неожиданно, в одну короткую, непоправимую секунду. Он не увидел, а почувствовал, краем глаза заметил: по шоссе бежит Лыков, потом услышал крик:
– Старшина! Товарищ старшина!
Лыков бежал и кричал в том возбужденном состоянии, какое бывает у солдата, только что вышедшего из боя, еще оглушенного, еще пылающего его огнем, бежал в распахнутой шинели, волоча винтовку.
– Ложись! – Бокарев не то крикнул это, не то сказал, не то подумал.
Лыков был обречен, и немец был обречен. Мелькнул из леса огонь выстрела, Бокарев тут же дал по огоньку очередь. Немец умолк.
Лыков упал.
Бокарев переполз шоссе, пополз по кювету. Немец лежал, уткнувшись в землю. Бокарев дал по нему очередь, вернулся на шоссе, подошел к Лыкову: он лежал на спине, широко раскинув мертвые руки.
Бокарев подошел к Вакулину. Он сидел, привалившись к откосу кювета, мертвенно-бледный. Краюшкин уже распоясал его, поднял рубашку: и рубашка и кальсоны были залиты кровью.
– Пакет есть? – спросил Бокарев.
– Есть, – ответил Краюшкин.
Огородников все еще лежал в кювете, с винтовкой, нацеленной на шоссе.
– Долго будем лежать? – спросил Бокарев.
Огородников не ответил.
Бокарев нагнулся, тронул его, перевернул.
Огородников был мертв.
18
Почему я вернулся?
Дом меня больше не раздражал. Ни отец, ни мать – никто не раздражал. Две недели жизни у дедушки успокоили мои нервы, вагончик отучил просыпаться от звука шлепанцев. Но запах дымящегося асфальта на московских улицах не давал мне покоя.
На дорожных работах в Москве техники не меньше, чем на нашем участке. Вероятно, даже больше. И шику больше – рабочие в желтых кофтах, в желтых шлемах. И все же нет того масштаба, нет той перспективы, техника здесь огорожена щитами, защищена предупредительными знаками и фонарями, теряется среди высоких домов; видишь одни объезды, заторы, пробки, мостки вместо тротуаров. Только чувствуешь запах горячего асфальта. И этот запах влечет тебя туда, на дорогу, где все открыто, все видно, лязгает и грохочет, освещено солнцем и обдувается ветром.
Я скучал по вагончикам, по ребятам. Неплохие, в сущности, ребята – заносчивый Юра, флегматичный Андрей, щуплый сердцеед Маврин.
И потом... дедушка.
Я не предупредил его о своем приезде, и он меня не встречал на бричке, хотя на этот раз вещичек у меня было порядочно. Я протащил свой чемодан от станции до дедушкиного дома и вошел в дом с бьющимся сердцем.
Дедушка сидел на низком табурете, перетягивал пружины диванчика. Диванчик лежал на полу, косо торчали его круглые резные ножки, спиралились пружины, перетянутые шпагатом.
Дедушка повернул ко мне голову. Его черные глаза с синеватыми белками сверкнули по-цыгански. Колоритный старик все-таки!
Опять я ел борщ со сметаной, и гречневую кашу, и творог с молоком и допил бутылку портвейна, купленную дедушкой к моему первому приезду, и помидоры, и лук, и соленые огурчики. У нас дома все это считалось несовместимым. А дедушка считал совместимым. И когда я рубал, он посматривал на меня, может быть, даже думал, что я вернулся из-за него. И не ошибался. Я вернулся из-за него, из-за всего, что было вокруг него. Пусть я опять буду жить в вагончике, все равно дедушка здесь, я в любую минуту могу прийти к нему, остаться ночевать. Он постелит мне на этом диванчике, и лунные блики, преломленные листьями фикуса, причудливым узором будут лежать на полу.
При всей своей выдержке дедушка не смог сдержать удивления, узнав, что у меня в кармане список пяти солдат. Этого он не ожидал. А список был у меня. Стручков его раздобыл. Стручков все сделал.
Вручая мне список, Стручков сказал:
– Запросим военкоматы, возможно, кто-нибудь из них жив или живы родственники. Запрос сделаем от министерства – это убыстрит дело, а обратный адрес укажем твой. Если хочешь, я попрошу подписать министра.
– Я думаю, вашей подписи будет достаточно.