Неизвестный Юлиан Семёнов. Разоблачение
Шрифт:
Барон медленно повернулся ко мне:
— Ти слишишь? Это ужас какой-то! Надо ехать к Сереже, срочно, хоть завтра! — И не сдержал себя. — Федор, неужели прах Шаляпина будет и впредь покоиться в Париже?!
Шаляпин не шелохнулся, вопроса будто не слышал, только лицо стало еще более собранным, напряженным...
...Назавтра, когда барон уехал в свой офис-магазин, мы с Федором Федоровичем спустились на кухню, выпили кофе и принялись за уборку: я подметал пол, протирал пыль, а он мыл посуду; принявшись за сковородку, покачал головой:
— Так много масла
Сердце у меня сжало, я ощутил свою потерянную малость из-за беспомощной жалости к судьбам человеческим, и, не в силах сдержать себя, повторил слова барона:
— Федор Федорович, Шаляпина так ждут в России...
Да, много у нас горестного, сплошь и рядом происходит то, что и объяснить-то нельзя, но ведь память по Федоре Ивановиче только дома хранят, где же еще?! Несчастные — по несчастному гению, лишенному Родины...
...Вернувшись в Москву, я позвонил из Шереметьева:
— Победа! Семья Шаляпиных, отвергавшая ранее самое идею о перезахоронении Федора Ивановича, дала согласие на перевоз праха!
— А кто, собственно, позволил привозить в страну социализма прах антисоветчика, лишенного нашего гражданства?
Голос культурного босса был холодно-сострадающим. Ноги мои сделались ватными; в стеклянной кабинке автомата сразу стало очень душно и по-могильному сыро.
— Талант не имеет гражданства, — заметил я, понимая, что я говорю не то, а тем более не тому; передо мною вновь была столь знакомая нам из многовековой истории России ватная стена — куда страшней стены бетонной или даже железной...
— Странная позиция, — ответил незримый собеседник. — Она лишена самого понимания наших традиций, — как вековечных, так и революционных...
Говорил я с человеком весьма высокого уровня; такого не обойдешь; понял, что надежда осталась лишь на Андропова.
Он тогда уже был Секретарем ЦК, его городской телефон, который Андропов дал мне в 1967 году, только-только переехав на Лубянку, сохранил и на Старой площади.
Звонить ему из Шереметьева я не стал, решив собраться, проанализировать произошедшее заново, оправиться от шока, выстроить схему беседы, хотя знал — со времени первой с ним встречи, — что Андропов мягко, но изначально ломал любые схемы, разговор предпочитал эмоциональный, но никак не выстроенный.
Я никогда не забуду того дня, когда у меня на квартире раздался телефонный звонок — было это семнадцать лет тому назад, в столовой сидели братья Вайнеры, старший, Аркадий, играл на аккордеоне Высоцкого, пел хрипловатым голосом «А на нейтральной полосе цветы необычайной красоты», всем нам не было еще сорока, праздновали выход в свет новой книги братьев, приехал режиссер Левон Кочарян, и было весело за столом, на котором было много вареной картошки, малосольных огурцов и фабричных пельменей, залитых рыночной сметаной, и никто не мог предположить, что вскорости я похороню отца, и Левона Кочаряна, и «кандальника» Митю Солоницына — Господи, как быстролетно время, все можно вернуть, даже традиции, вот
Звонок прервал наше веселое пиршество, я снял трубку и услышал густой голос:
— Товарища Семенова, пожалуйста...
Один из широко известных в ту пору драматургов, братьев Тур, искрометно-веселый Петр, советовал мне отвечать на звонки женским голосом, заранее выспрашивая, кто просит и зачем, чтобы легче отвечать, — коли звонок не нужный, — «пробуйте завтра вечером». К счастью, я ответил своим голосом:
— Кто его просит?
— Андропов.
— Какой Андропов?
— Меня недавно назначили председателем КГБ... О, врожденность нашего привычного рабства! Я автоматически вскочил со скамейки и резко махнул рукой Вайнеру — «перестань играть!»
В комнате стало тихо, только Дунечка, дочь, кроха тогда, продолжала напевать колыбельную своей безногой кукле, — больше всего, я заметил, девочки любят увечных, генетический код бабьей жалости; мальчишки выбрасывают оловянных солдатиков, если они сломались; глухари, закон тока, примат красоты, сплошь и рядом показушной...
Я с трудом удержался, чтобы не выпалить привычное: «здравствуйте, дорогой Юрий Владимирович!»
Не потому «дорогой», что дорог он мне, а потому лишь, что высокий начальник, благодетель, патриарх...
Пересилив себя, ответил:
— Добрый день, товарищ Андропов, это Семенов.
— Веселитесь? Помешал? Могу позвонить завтра... И тут я дрогнул, не в силах удержаться от фикстулы:
— Ну, что вы, что вы, Юрий Владимирович!
— Так вот, я сделал замечание Белоконеву за то, что он не ответил на ваше письмо. Впрочем, не убежден, что и я смогу помочь вам, тем не менее был бы рад, если бы вы завтра подъехали ко мне, скажем, часа в четыре... Как вам это время? Не заняты? Ну и хорошо. У нас есть два подъезда, — для сотрудников, и первый, с площади Дзержинского. Какой предпочитаете?
— Первый, — ответил я, — с площади Дзержинского.
Я ощутил усмешку Андропова:
— Так же вчера ответил академик Зельдович... Хорошо, жду, запишите-ка телефон, это мой прямой, если что изменится в ваших планах, — позвоните...
И вот я вошел в кабинет, — тот, который занимал Дзержинский, — и увидел высокого человека в желтой рубашке, перетянутой широкими подтяжками, черный пиджак висел на стуле, воротничок был старомодный, округлой формы, галстук повязан неумело, широким, небрежным узлом, глаза, увеличенные толстыми стеклами очков, были насмешливо-доброжелательными.
— Что будете пить? — спросил Андропов. — Чай? Кофе?
— Кофе, если можно.
— Можно, это можно...
— А можно посмотреть, что лежит на столе председателя КГБ? — спросил я.
Андропов просьбе не удивился, закрыл две красные папки, перевернув их при этом, и ответил:
— Книги — пожалуйста, а секретные документы — к чему? Во многая знания многая печали.
Большой том, что лежал поверх стопки литературных журналов, был плехановский; страницы заложены самодельными бумажными прокладочками, было их штук тридцать, не меньше.