Немеркнущая звезда. Часть четвёртая
Шрифт:
Не с кем, ну прямо-таки не с кем становилось ему встретиться и обняться по-дружески, перекинуться искренним добрым словом, вдвоём побродить по городу. Сходить пива того же выпить для куража в единственной пивной на вокзале, знакомые имена и фамилии из приятельских уст услышать, узнать последние городские новости-сплетни. Родителей в этом плане бесполезно было мучить-пытать: его одноклассников они если и встречали иногда где-то мельком, в магазине либо на базаре том же, то никогда с ними не останавливались и не разговаривали – только кивали головой в знак приветствия и поспешно уходили прочь. Оба и в молодости не болтливые люди были, не любопытные и не назойливые в плане
И что ему, изнывавшему от одиночества и тоски, от привязчивых мыслей чёрных, было делать под родительским кровом, чтобы хоть чем-то занять себя? – кроме скучных семейных застолий с традиционною водкой и огурцами, с безпрестанными жалобами умирающего отца. Чтобы хоть как-то развеяться и развлечься? – кроме прогулок и чтения. И, одновременно, чтобы как следует встряхнуться и взбодрить себя, потерявшего цель и смысл бытия, проживши 25 лет в столице; чем-то по-настоящему важным и стоящим опять увлечься, как это случилось в детстве. Воскресить себя, 40-летнего, увядающего вместе с отцом, и воодушевить, многократно укрепить, омолодить, успокоить; прежний настрой боевой вернуть, жажду и радость жизни. Вернуть всё то, одним словом, чем в былые юные годы он полон был до краёв как озеро после дождя, чем так среди родственников и друзей выделялся и славился?…
Но на родине сонной и загнивающей было тоскливо до жути, одиноко, пустынно и скучно, да ещё и холодно сердцу, словно на кладбище. Прежний его источник бодрости и оптимизма, как оказалось, здесь со временем обмелел, а потом и вовсе высох, иссяк, иссяк безвозвратно… И ничего уже не радовало Стеблова в родном дому, как прежде силою не подпитывало и не бодрило. Наоборот, здесь он ещё больше от одиночества паниковать и нервничать стал, киснуть и уставать от своей здесь никому ненужности.
Тишина городская, почти что могильная, угнетала его, здорово под остывавшим родительским кровом мучила. Он никогда и не думал прежде, не подозревал, что тишина почти абсолютная, первозданная, может быть тяжёлой и изматывающей такой, ужасно-надоедливой и противной…
«И как тут только люди годами целыми безвылазно живут и здравствуют, не понимаю? Даже и молодёжь! – всё ходил и удивлялся он, одуревавший от одиночества, от тишины. – Как молодые парни и девушки, которые ещё здесь остались, которые иногда встречаются, от тоски и скуки тут у нас волком не воют? головами о стенку не бьются? на прохожих с кулаками и матом отчаянно не кидаются?!… Какие-то они тут всё-таки заторможенные и инфантильные все, словно бы малость дебильные или кастрированные. Чукчей напоминают внутренне, или тюленей, которых северный холод пробрал до костей и всё там у них внутри заморозил… Странно всё это, чудно и непостижимо для меня! необъяснимо с любой стороны! – такая их провинциальная предельно-заторможенная психология…»
«И ничегошеньки-то их тут, полусонных, не интересует совсем, не трогает, кроме сала, водки и похоти; ничто душу с сердцем не будоражит, не согревает: ни наука с искусством, с политикой той же, ни фильмы и книги, ни светские новости. Без чего мы, москвичи, уже и не мыслим себя; без чего, вероятно, и дня прожить не сумеем… А тут это всем до лампочки! до фонаря! Что за дикое и почти животное существование?!…»
В такие минуты невыносимо-горькие ему почему-то всегда гениальные строчки Некрасова вспоминались:
“В столицах шум, гремят витии,
Кипит
А там, во глубине России,
Там вековая тишина”, -
которые он только тогда по-настоящему и оценил, в те именно годы. Любимый поэт будто бы из могилы поднялся и их времена и нравы словом рифмованным передал – как всегда очень образно, точно и ярко. Сто пятьдесят лет прошло ведь с тех пор, сто пятьдесят! А ничего в провинциальной России, в сущности, не изменилось…
3
Впрочем, если уж говорить строго и честно, то не всё было так мрачно и кисло на родине для Стеблова, и безнадёжно, главное, как порой представлялось даже и ему самому; не всё на него наводило одно лишь уныние и тоску, грозившие обернуться отчаянием. Был у него под родительским кровом и один очень светлый момент – этакий Божий крохотный родничок, или живительная подпитка для сердца, которая и заставляла его ездить к родителям раз за разом и подолгу гостить там без жены и детей, превозмогая все выше описанные душевные тяготы и неудобства. Всё это махом одним перевешивала Лариса Чарская, первая его любовь и самое яркое впечатление отрочества, которую он вспоминал сразу же, как только подъезжал к городу и знакомые пейзажи с волнением рассматривал за окном, столь милые и дорогие ему, как и сам родной Тульский край, школа четвёртая, прежние друзья и родители. И внутренние видения те не тускнели с годами, не выветривались, не ослабевали; наоборот – были достаточно отчётливыми и яркими как алая кровь на снегу, или цветущий в пустыне кактус.
Чарская, если опять-таки строго и точно всё пытаться описывать, никогда насовсем из памяти его и не исчезала, из памяти и из души, – находилась там постоянно, словно штамп о прописке в паспорте, о группе крови и о женитьбе. Просто в Москве, затираемая семьёй и работой, проблемами безконечными и делами, наукой, космосом тем же, политикой, она уходила далеко вглубь него, в самые глухие и недоступные кладовые сознания. И жила там тихонечко, словно мышка, не требуя для себя ничего, никакой мысленной и душевной пищи.
Но стоило только Вадиму приблизиться к городу детства и юности, к окраинным посёлкам его, как образ далёкой и милой некогда девушки из закромов памяти быстренько, словно пузырёк воздуха из воды, выбирался наружу. И тут же, помимо воли, заслонял собой всё: московскую семью и родителей, бывших школьных и иных друзей, институтских руководителей и приятелей-сослуживцев. Переехав же городскую черту – на электричке ли, на автобусе, на машине, – он уже о ней одной только и думал, только ею беспрестанно жил. Только её судьба, главным образом, его и интересовала дома.
«Где она? и что теперь с ней? – начинал сразу же напряжённо думать-гадать Вадим, милый некогда облик крепко держа в сознании. – Как сложилась её судьба, интересно? Замужем она, или нет? Если да – то за кого вышла? где живёт? и часто ли приезжает к родителям? Вспоминает ли, наконец, обо мне и о нашем школьном романе? и как вспоминает? – холодно и презрительно, или же с теплотой, с трепетом внутренним и благодарностью?…»
Эти и подобные им, наиострейшие и наиважнейшие для него, вопросы мучили его всё то время, пока он находился в родном дому, разум, душу, нервы его терзали. И его нараставшее раздражение против родного города было и связано-то в первую очередь с тем, что именно на них он не мог получить ответов. Ни от кого… А другие вопросы и люди его на родине мало интересовали.