Необычайные приключения на волжском пароходе
Шрифт:
На девочку и на мать глядели с палубы Хопкинсон и Родионов. Когда рассыпались вещи, негр сбежал вниз, широко улыбаясь, сказал:
– Я вам немножко помогу. (И - девочке, присев перед ней:) Не бойтесь, литль беби, я не трубочист. Помуслите пальчик, проведите-ка мне по щеке. Я не пачкаюсь.
Девочка так и сделала, - помуслила палец, провела ему по щеке:
– Нет, не пачкаетесь.
– Теперь ко мне на руки, дарлинг. Алле хоп!
– Он поднял Зинаиду, подхватил чемодан и укладку, пошел на пароход. Женщина с остальными вещами, несколько замешкавшись, -
Она приостановилась, посмотрела на профессора длинным взором. Казалось - ничуть не удивилась встрече.
Подхватила удобнее картонку:
– Вы упорно не хотели меня узнавать, когда стояли там, на палубе, - это понятно... Но не подойти к дочери, она слегка задышала...
– Нина, снова с упреков?
– Какой-то черный человек-и у того нашлось великодушие, взял на руки несчастную девчонку...
– Я не узнал, Нина, даю честное слово, ни тебя, ни Лялю... Не виделись два года. Ты так переменилась... Не к плохому... Ты откуда сейчас?
– Из Иваново-Вознесенска, где служу. Я в отпускх - Театр?
– Да.
– Позволь - донесу твои вещи. Как ты устроилась?
– Никак, - на палубе.
– Нина, возьми же мою каюту.
– Ты один? (Это - с искоркой радости.)
– Нет, со мной Шура... В том-то и дело.
– Спасибо. Мы предпочитаем устроиться на палубе.
Она прошла на пароход. Родионов, раздумчиво глядя под ноги, - вслед за ней. На пристань возвращались пассажиры, бегавшие глядеть, как вытаскивают американцев из-под ящиков с таранью. Капитан, все еще взъерошенный, сердито махал помощнику(на освещенном мостике):
– Павел Иванович, давайте же гудок...
В стороне Гусев говорил Парфенову: - Ящики с воблой сами не летают по воздуху.
– Не летают, - соглашался Парфенов.
– Ящики были сброшены.
– Так.
– Вопрос - кем и зачем?
– Не понимаю.
– Широкое лицо Парфенова выражало простодушное удивление. Гусев - ему на ухо: - Преступник едет на пароходе.
– Брось.
– Здесь подготовляется крупное преступление. Их целая шайка.
– Гады ползучие!
– Парфенов рассердился, весь стал медный.
– Да когда же они нас в покое оставят, проклятые?!
Хрипло, ревущим басом загудел пароход. По сходням мчался запоздалый пассажир. Ему кричали с парохода: "Штаны потеряешь!" Седьмой час утра. В четвертом классе среди наваленных друг на друга сельскохозяйственных машин, ящиков с персидским экспортом, цементных бочек, связок лаптей спят женщины, дети, старые мужики, - узлы, сундучки, пилы, топоры: это сезонные рабочие и хлебные мешочники. Под полом трясутся дизеля. Из люка несет селедочным рассолом.
Хмурый буфетчик уже открыл дверь в буфетную, где на винных полках бутылки лимонада и бутафория, надпись - "папирос нет", и на отечном лице буфетчика (грязная блуза, беременный живот, в волосах - перхоть, в карманчике - чернильный карандаш), - на лице его чудится надпись: "и, вообще, ничего нет и не будет, господа-товарищи"... Он отпускает чай.
Официант, тоже низенький, неопределимого возраста, касимовский татарин, с подносами в руках, ловко перешагивает через ноги, головы, детские грязные ручки с разжатыми во сне кулачками, - уносится наверх.
В двери третьего класса видны сквозные койки в два этажа, - рваные пятки спящих студентов, дамочки - ны свыше надобности оголенные ножки, взлохмаченные седые волосы уездного агронома, бледное лицо ленинградской студентки, тщетно разыскивающей пенсне под подушкой. Двое военных - в широчайших галифе и босиком - едва продрали глаза и уже закусывают.
Кричит грудной и от детонации пронзительно заливается где-то за койками другой ребенок. К умывальнику стоит очередь.
Профессор Родионов проснулся чуть свет от неопределенного чувства, будто накануне сделал какую-то гадость. За двенадцать лет революции он отвык от самоанализа - от занятия праздного, в некоторых случаях и антигосударственного. Два года тому назад он без намека на анализ разошелся с Ниной Николаевной. Жизнь с Шурочкой была сплошным накоплением фактов; он не пытался даже внести в них хотя бы какую-нибудь классификацию.
И вот на утренней заре проснулся он от неприятного сердцебиения. Сквозь жалюзи тянуло речной прохладой.
За матовым стеклом двери горела в коридоре лампочка, слабый свет ложился на Шурочкино молодое лицо с открытым ртом.
Профессор глядел на нее, приподнявшись на локте, и еще определеннее почувствовал, что погряз в чем-то неподходящем. "Лицо очевидной дуры", подумал (точно формула выскочила), и с застоявшейся силой в нем раскопошился самоанализ.
Он торопливо оделся и вышел на палубу, мокрую от росы. Разливалась оранжевая заря. На берегах - еще сумрак. Звезды маленькие. Тоска. Профессор чувствовал несчастье и заброшенность. Сел и самогрызся.
"Где-то здесь, рядом, отрезанные от него, самая близкая на свете душа Нина Николаевна - и Зиночка... Бедные, гордые, независимые, невинные... А этот? Я-то? Обмусоленный Шурочкой... Пропахший "букетом моей бабушки"... Интенсивный петух! Бррр! Бррр!" - Брр, брр, - довольно громко повторил профессор.
Солнце поднялось над Заволжьем; на заливных лугах легли сизые полосы.
– Бррр... Бесстыдник, интенсивный петух! Бррр...
За спиной его голая Шурочкина рука отодвинула жалюзи; заспанное лицо ее сощурилось от света. Зевнула:
– Чего ты бормочешь, Валька? (Он не повернулся, не ответил, только страшно расширил глаза.) - Она высунула из окна всю руку, дернула профессора за плечо.Чего спозаранку встал? Идем досыпать.
– Потянула его за щеку.
– Ну, поцелуй меня, Валя...
Он вскочил. Встал у борта, - коротко, как топором: - Нет!
– Живот, что ли, болит?
– Нет. Знай: я еще до рассвета убежал. С меня хватит...
– Чего!
– Она удивилась. Но аппарат для думанья был у нее несовершенный. Зевнула.
– А ну тебя... Неврастеник...