Необычная фотография
Шрифт:
Этой юной Дамой, о Несчастный, была я» (после каковых слов я потребовал объяснений, на каком основании она считает меня несчастным, и она ответила, что это неважно). В те времена я кичилась тем, что достигла вершин не столько в красоте, сколько в статности Фигуры и чрезвычайно желала, чтобы какой-нибудь Художник запечатлел бы мой портрет; но они были недоступны, не в том смысле, что были такими мастерами, а просто слишком много запрашивали. (Тут я самым скромнейшим образом поинтересовался, какие цены запрашивали тогдашние Художники, но она высокомерно ответствовала, что денежные вопросы вульгарны, что она не знает, нет, ее это не интересовало.)
И
Именно он и сделал мой Портрет, от которого мне требовалась в основном одна вещь: что он должен быть в полный рост, ибо никаким иным образом не была бы видна моя Статность. Тем не менее, хотя он сделал много Портретов, в этом отношении они были неудачны: ибо одни, начинаясь с Головы, не захватывали ноги, другие, захватывая ноги, не захватывали головы; из каковых первые были горем для меня, а вторые — вызывали Смех у других.
На эти вещи я справедливо сердилась, при том, что сначала была с ним дружелюбна (хотя, по правде сказать, он был скучен), и часто сильно шлепала его по Ушам и выдирала из его Головы некоторые Пряди, по поводу чего он кричал и, как правило, говорил, что я сделала жизнь для него в тягость, в чем я не столько сомневалась, насколько этому радовалась.
В конце концов, он посоветовал, что нужно сделать Портрет так, чтобы вместился такой кусок юбки, какой только может вместиться, и в отношении этого поместить внизу Надпись такого содержания: «Предмет, два с половиной ярда длиной точно такой же, как и выше, а затем Ноги». Но это ни в коем Случае меня не удовлетворяло, и посему я заперла его в Подвале, где он оставался три Недели, с каждым днем становясь все худее и худее, пока, в конце концов, не начал взмывать вверх и опускаться как Перо.
И случилось так, что в то время, когда я спросила его однажды, запечатлеет ли он меня теперь в полный рост, и он отвечал мне тоненьким стенающим Голоском, будто Комар, кто-то случайно открыл Дверь — и его подняло вверх Сквозняком и утащило в Трещину в Потолке, и я осталась ждать его, держа над Головой свой Факел до тех пор, пока и сама не превратилась в Призрака, приклеившись к Стене».
Тогда Милорд и Компания поспешили в Подвал, дабы увидеть странное зрелище, прибыв в каковое место, Милорд храбро вынул свой меч, громко закричав: «Смерть!» (хотя кому или чему, он не объяснил); затем некоторые вошли внутрь, но большая часть заробела, подбадривая тех, кто был впереди, не столько своим примером, сколько Словами приободрения; все же наконец все вошли, и последним Милорд.
Затем они убрали от стены Винные Бочки и другие вещи и обнаружили упомянутого Призрака, в жутком состоянии, однако дошедшего до наших дней, при каковом ужасном зрелище поднялись такие вопли, каковые в наше время редко или вообще никогда не услышишь; некоторые упали в обмороки, некоторые спаслись от этой Крайности посредством больших порций Пива, хотя и они были едва живы от Страха.
Затем Дама заговорила с ними таким образом:
Здесь я живу и буду обитать,
И образ мой здесь будет представать,
Пока какая-нибудь здешняя девица,
С которой у нас одинаковы имена и лица
(Хотя имя мое останется в тайне,
Мои инициалы вы узнаете заранье),
Не будет сфотографирована как надо —
Чтобы были видны и туфли, и на губах помада, —
Тогда мое лицо исчезнет навсегда,
И никогда не испугает вас — да, да!
И тогда сказал ей Мэтью Диксон: «Для чего ты держишь вверху этот Факел?», на что она ответила: «Свечи Дают Свет», но никто ее не понял.
После этого откуда-то сверху донесся тоненький Голосок:
В подвале Оклендского замка —
Давным-давным-давно —
Меня закрыла интриганка,
Здесь мокро и темно!
Снять ее с головы до ног,
Как ни старался, я не смог.
Tempore (я говорю ей)
Practerito!
(К этому Припеву никто не отважился присоединиться, поскольку Латынь для них была Языком незнакомым.)
Она была сурова, безжалостна была —
Давным-давным-давно,
Морила меня голодом — ни хлеба, ни овса —
Ей было все равно!
Отдал бы я последний пенни,
Чтобы сбежать из Шотландии этой, —
Да, люди, жизнь несправедлива,
Налейте мне, друзья!
Затем Милорд, отложив свой Меч (который был впоследствии водружен на стену в память о такой великой Отваге) , приказал своему Дворецкому принести ему тотчас же Сосуд с Пивом, из какового Сосуда он хорошенько подкрепился*: «Если уж суждено нам пережить такое испытание, — сказал он, — то должно испить сию Чашу до дна».
ФОТОГРАФ НА ВЫЕЗДЕ
Перевод Людмилы Щекотовой
Я потрясен, у меня все болит — там ссадина, тут синяк. Сколько раз повторять: не имею никакого понятия, что стряслось, и нечего донимать меня расспросами. Ну хорошо, могу прочитать вам отрывок из дневника, где дан полный отчет о вчерашних событиях.
23 августа, вторник.
А еще говорят, будто фотографы — все равно что слепцы: для нас, мол, самое хорошенькое личико — лишь игра света и теней, мы-де редко восхищаемся искренне, а полюбить просто не способны. Это заблуждение, которое очень хотелось бы развеять. Только бы найти такую молодую леди, чтобы ее фотография отразила мой идеал красоты, и хорошо бы, чтоб ее звали… (ну почему, скажите на милость, имя Амелия влечет меня сильнее, чем любое другое?) — вот тогда, я уверен, мою холодность и философское безразличие как рукой снимет.
Похоже, долгожданный день настает. Сегодня вечером на улице Хеймаркет я столкнулся с Гарри Гловером.
— Таббс! — заорал он, хлопая меня фамильярно по спине, — мой дядя зовет тебя завтра к себе на виллу вместе с ка-мерой и со всем имуществом!
— Но я не знаю твоего дядю, — отвечал я со своей обычной осторожностью. (Если у меня вообще есть достоинства, то это спокойная, приличествующая джентльмену осмотрительность).
— Неважно, старик, зато он про тебя все знает. Поедешь первым утренним поездом и прихвати все свои бутылочки с химикалиями — там тебя ждет целая куча лиц, достойных обезображивания, а еще…