Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
– Безусловно, - неуверенно подтвердил Ознобишин.
– И о них надо проявлять заботу.
– О детях сейчас заботятся, это правда, - вздохнул Ознобишин.
– Сейчас!
– сказал Рагозин опять резко.
– Сейчас - другое. А раньше разве о них думали? Родится вот такой от арестантки, и ладно. Куда его? Куда его девали, спрашиваю?
– В приют, обыкновенно, - сказал Ознобишин.
– В приют? В какой приют?
– Были такие сиротские приюты.
– Я понимаю. Я спрашиваю, допустим, у этой... у жены, ну, о которой вы говорите, которая умерла, скажем, остался ребенок. Куда его из тюрьмы, куда должны были поместить?
– Не могу сказать, - произнес Ознобишин нащупывающим
– Но ведь можно попробовать установить, если бы заинтересовал именно случай с женой Рагозина.
– Установить?
– Да, ведь в рагозинском деле могут найтись следы.
– Вы, что же, думаете, оно сохранилось, это дело?
– Архив палаты цел, как я уже вам сообщил.
– И вы, что же, могли бы отыскать?
– в какой-то вспышке нетерпенья спросил Рагозин.
– Вероятно, конечно, - подумав, медленно отвечал Ознобишин, - но вряд ли в моем положении, по крайней мере пока я лишен свободы...
Вдруг долгий, связывающий взаимностью и все понимающий взгляд остановил их, в молчании, друг на друге. Слышалось ясно дыхание Рагозина частое, с шипящим выталкиванием воздуха в усы, и ознобишинские хрипловатые вздохи через приоткрытый рот. Они пробыли в неподвижности несколько секунд. Затем, шумно перевернув лежащее на столе дело и отодвигая его прочь, Рагозин проговорил, обрезая слова:
– Стало быть, вы утверждаете, что оказали услуги некоторым лицам, которых преследовал царский суд. Как либерал, да? По либеральным мотивам, так?
– Из сочувствия, - мягко пояснил Ознобишин.
– Понятно. Нам не сочувствуют только там, где нет нашей власти.
– Извините, но это было до вашей власти, - деликатно поправил Ознобишин.
– Но говорите-то вы об этом при нашей власти, а не при царе, возразил Рагозин.
– Я попрошу вас письменно назвать свидетелей, которые могут подтвердить ваши показания о прошлой службе. У вас ко мне вопросов нет?
– Один. Кому я должен подать просьбу об освобождении?
– Не надо подавать. Комиссия рассмотрит и решит. Можете идти.
Ознобишин встал и поклонился с тем же учтивым видом, с каким поздоровался, входя. Он был уже у двери, когда Рагозин хмуро остановил его.
– Минутку. Значит, вы могли бы быть полезны в отыскании этого, видно, интересного дела, о котором рассказывали?
– Рагозина?
– переспросил Ознобишин и, как необычайно расположенный советчик, отечески ласково сказал: - Да лучше меня для этой цели, пожалуй, никого и не найти. Архив палаты мне знаком. Хотя порыться придется и в архиве охранного отделения, и вот здесь, в местных тюремных делах, - следы могут обнаружиться совершенно неожиданно.
– Может, еще в приютах?
– вставил Рагозин.
– В приютах?
– не сразу понял Ознобишин, но догадался и воскликнул: Ну, разумеется, в бывших приютах. Насчет ребенка, да?
– Да, да! Можете идти, - нетерпеливо сказал Рагозин и тут же, подтолкнутый странной неловкостью и раздражением, задал неожиданный для себя самого вопрос: - Вы знаете мою фамилию? Вам сказали?
– Нет. А как ваша фамилия, товарищ?
– Можете идти, - настойчиво повторил Рагозин, как будто его не слушались и он вынужден был требовать.
Он вскочил, едва шаги Ознобишина и провожавшего его конвоира затихли в коридоре. Он вскочил и почти промчался по комнате из угла в угол, раз, и другой, и третий.
– Дурак, ну и дурак!
– едва не крикнул он на себя, подбегая к окну и стукнув кулаком по подоконнику.
– Еще подумает - я в нем нуждаюсь. Черт меня дернул!.. Надо же, надо было случиться этому как раз сегодня!..
Он еще припечатал кулак к подоконнику, растворил окно, сжал пальцами недвижимые прутья решетки и так застыл.
Двор, голая земля острога опять мертво лежала перед его
– это он неожиданно понял только сейчас. Он думал, что с ее смертью все кончилось навечно. И вдруг теперь он увидел, что это было невероятное заблужденье! Что она не умерла совсем, что она оставила ему часть себя, часть его жизни с нею, и эта часть не могла умереть, нет, не могла! Сын, сын, которого он ждал вместе с женой, как возрожденье, как преемника первого ребеночка, умершего еще когда Рагозин уходил в ссылку, сын его единственной Ксаны был, конечно, жив! Уверенность эта внезапно впиталась всем существом Рагозина и стала действительностью, как действительностью была высившаяся перед глазами Рагозина огромная, намертво вросшая в голую землю тюрьма. Отсюда, из этой тюрьмы, вошла жизнь его сына, отсюда, из этой тюрьмы, пошло убеждение Рагозина в том, что жизнь сына продолжается, что она не могла прекратиться.
– Я его найду, - сказал он твердо, и насилу разжал похолодевшие от решетки пальцы, и отвернулся от окна, и увидел на столе бумаги, которые звали к работе.
Он вспомнил мгновенно весь допрос и решил, что - нет, Ознобишин не был, конечно, прокурором, потому что если бы был, то не остался бы жить там, где служил, - он слишком для этого умен, слишком осторожен - он бежал бы.
Рагозин записал: "Проверить показания гражданина Ознобишина вызовом свидетелей" - и принялся за следующее дело. Но работа делалась им с непривычным напряжением, он заставлял себя не думать о сыне - и все время думал о нем: как будет его разыскивать, какими путями надо идти, чтобы напасть на след, и кто может помочь, и как наконец сын найдется и он возьмет его к себе и будет с ним жить.
К концу дня Рагозин почувствовал такую усталость, что, пойдя домой пешком, чтобы освежиться, еле-еле добрел. Хозяйка на дворе встретила его охами и сказала:
– А к вам тут приезжал один товарищ, очень жалел, что не застал.
– Что за товарищ?
– Молодой из себя, на машине, машина такая, что мальчишки сбежались со всей улицы.
– Да как же его зовут, не спросили?
– Он вам записочку оставил с адресом. И очень велел кланяться.
Рагозин, не торопясь, поднялся к себе и взял со стола записку без особого желания прочитать, но взглянул на подпись - и не прочитал, а разом проглотил остро начерченные карандашом и кое-где прорвавшие бумагу строчки: