Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
"Петр Петрович, родной!
– заезжал и - какая досада - не застал! Но тут ты не уйдешь - Саратов у меня на ладошке! Знаю, какую тебе дали сейчас работу, и не завидую - дело не веселое. Но как только у тебя освободится время, пожалуйста, заезжай ко мне вечером. Я пока у матери: Солдатская слободка, трамвай до конца, спроси школу, там ее квартира. Страшно хочу увидеть тебя - какой ты? С нетерпением жду.
Кирилл".
Рагозин бросил записку на стол, прихлопнул ее ладонью, поднял руки под самый потолок, хрустнул туго сплетенными пальцами, выдохнул:
– Ах, черт! Кирилл! А?!
Засмеялся,
– Самоварчик не раздуете?.. Да хорошо бы... Рюмочки не осталось от прошлого раза, а? Рюмочку хорошо бы!
Опять негромко сказал - ах, черт!
– и опять засмеялся.
8
Все старания Дибича сесть на пароход, чтобы ехать в Хвалынск, были напрасны. Но чем больше постигало его неудач, тем больше хотелось добраться до дома, и он решил, что если не попадет на пассажирский, то поедет на буксирном или наймется на баржу водолеем - все равно. Он исходил все пристани, облепленные народом, как медовые пряники - мухами, побывал во всяких конторах и канцеляриях, ночевал в очередях за пропусками, разрешениями, резолюциями, пробовал следовать разным доброхотным советам и, наоборот, действовать наперекор тому, что советовали, - ничего не получалось.
В этих поисках он очутился у военного комиссара города. Но в первый день, когда он пришел, комиссар никого не принимал, на другой день Дибич должен был продежурить до вечера за хлебом, на третий ему сказали, что прием был вчера и надо являться вовремя, на четвертый комиссар был куда-то срочно вызван, и только на пятый Дибича записали в очередь. Как и повсюду, у военкома толпились с виду одинаковые, но на самом деле разнокалиберные люди. Одни были из военнослужащих давно расформированных частей царской армии, искавшие помощи в личных делах, другие - из вновь мобилизованных в Красную Армию, третьи - из отпущенных по болезни, или хлопотавших об отсрочках по призыву, или привлеченных к ответу за уклонение от службы юные и пожилые, много испытавшие мужчины, оторванные событиями от дома, разумной работы и близких, все усталые, нередко озлобленные, чающие какого угодно, но только скорого решения: либо домой, либо в воинскую часть, лишь бы не это изнурительное сидение на затоптанных крылечках и лестницах, по коридорам и передним, под выцветшими приказами и плакатами.
Дибич был принят за полдень, когда военкома уже измучили жалобами на невыдачу инвалидных пенсий, требованиями содействия и пособий, и он сидел, навалившись на стол локтями, мокрый от духоты, очумелый от папирос. Ему что-то докладывал, самолюбуясь, молодой военный с проборчиком и в новой сногсшибательной форме хаки, к которой Дибич сразу возымел отвращение, потому что она напомнила околоштабных хлыщей фронтовых времен и потому что все в ней состояло из чрезмерностей - невиданной длины полуфренч-полугимнастерка, чуть не до колен, с фигурчатыми нагрудными и поясными карманами, как почтовые ящики, ремень шириною в ладонь на щегольской портупее, раздутые в колесо галифе, ровнейшая спираль обмоток на тонких икрах, словно бублики на мочалках.
– Ведь это же некультурно!
– видимо с презрением закончил докладчик, разглаживая пробор ребром руки.
– Ты думаешь?
– сказал комиссар и постучал по бумагам умными полумесяцами ногтей - раз-два, раз-два, раз-два-три, будто напевая про себя: "Чижик,
– О чем вы, товарищ?
– спросил он у Дибича, и, когда Дибич высказал просьбу, разъяснил со скукой: - Это же не наше дело! Вам надо в Центропленбеж, а не к нам.
– Я был там два раза.
– Ну, и что же?
– Центропленбеж посылает меня в эвакопункт, эвакопункт в собес, собес к коменданту, комендант к вам, я в конце концов...
– начал Дибич, быстро распаляясь.
– Ч-ш-ш, - приостановил его молодой военный, заткнув большой палец левой руки за портупею и успокаивающе поводя вверх в вниз другими пальцами.
– Вы снабжение где получаете?
– спросил комиссар.
– По военной линии, как выписанный из госпиталя.
– Ну и неправильно. Вы должны получать по Центропленбежу.
– Мне безразлично. Я должен попасть на родину, и все.
– Вам безразлично, а нам нет.
– Пока меня не доставят до дома, - упорствовал Дибич, - как бывшего пленного, как больного, как демобилизованного, если хотите - как сумасшедшего, - мне все равно, - я считаю себя за военным ведомством. И я отсюда никуда не уйду, покуда меня не отправят в Хвалынск.
– Ну, ну, ну!
– опять попридержал Дибича военный франт.
– Вы с кем разговариваете? Товарищ военком говорит, что вы должны идти по общей гражданской линии, по советской, а не по военной. Понятно?
– Напиши ему записочку в Совет, пусть там займутся, - покладисто приказал комиссар и выстукал ногтями "Чижика".
Военный показал Дибичу одной бровью на дверь, щелкнул каблуками и пошел первым. Ботинки у него были похожи на утюги, повернутые тупым концом наперед, и глянцево сияли, как красный яичный желток. Когда он, в смежной комнате, поравнялся со своим столом, зазвенел телефон. Он снял трубку, послушал, сказал небрежно:
– Да, у телефона для поручений Зубинский... Я повторяю: вас слушает для поручений Зубинский... Ну, если вы не понимаете, что такое "для поручений", значит, вы - не военный или просто бестолочь...
Он положил трубку, взял у Дибича документы, прочитал, спросил:
– Вы из кадровых?
В это время снова раздался звонок.
– Опять вы?
– сказал Зубинский в трубку и подкинул кверху ловко выделанные плечи френча.
– Напрасно сердитесь, дорогой. Я отвечаю: да, у телефона Зубинский, для поручений... Ну да, по-старому это адъютант... Но мы живем не по-старому, а по-новому!.. Ах, теперь понятно? Ну, слава богу...
Кончив разговор, он взглянул на Дибича и, явно рассчитывая на сочувствие, пробормотал:
– Действительно, было удобно и просто адъютант есть адъютант... Вы не кадровый?
– повторил он, разглядывая документы.
– Нет?.. А когда были произведены в поручики?.. Командовали ротой?.. А, вон что - батальоном... А к штабс-капитану вас не представили?
– А разве все это имеет отношение к тому, что вам приказал комиссар? нервно сказал Дибич.
Зубинский не ответил, а достал листик бумаги, окунул перо в полупудовую, усыпанную стеклянными пупырьями чернильницу и дольше всякой меры крутил ручку над каким-то невидимым пунктом бумаги, будто разгоняя перо для необыкновенного, как он сам, росчерка. Однако он ничего не написал, остановил кручение и спросил: