Необыкновенные москвичи
Шрифт:
Две черные стены ветвей и стволов неслись мимо по обеим сторонам «виллиса». В скупом свете, падавшем из затемненных фар, едва была видна дорога: жидкие, будто масляные колеи, желтоватые лужи... Машина догнала пехотную колонну и, сбавив газ, обходила ее. Иногда узкий луч вырывал из темноты облепленные грязью мокрые подолы шинелей, руки, покачивавшиеся при ходьбе, гранаты и котелки, подвешенные к поясам, но лица людей оставались во мраке. Сыпал мелкий дождь, и по ветровому стеклу косо бежали капли: парусина хлопала и плескала над головой командарма.
«Подтягивается... царица полей», — подумал
— Поезжай, Вася... Поезжай, — сказал, пересиливая себя, командующий, так как очень торопился.
Лес справа кончился, и Рябинину открылась предрассветная всхолмленная равнина. Редкие бледные звезды еще светились над ней. Дорога круто сворачивала, и впереди по огромной дуге горизонта перемещалась плотная масса бойцов и орудий.
«Богданов идет... — мысленно установил генерал. — Хороший командир, хотя и горячий... Молодой еще и... жалостливый, — подумал он с неодобрением, вспомнив, как порывался сегодня полковник прийти на помощь к Горбунову. — А я, выходит, не жалостливый...»
Генерал внутренне усмехнулся, но как будто зависть шевельнулась в нем.
Не без труда он извлек из-под пальто карманные часы. Фосфоресцирующие стрелки показывали несколько минут шестого...
«Ну что же, пехота успеет занять свои рубежи», — рассудил Рябинин. И мысли его снова обратились к тому часу, когда он ударит наконец всеми своими силами. «А я, выходит, не жалостливый...» — опять мелькнуло в его голове, и он недовольно поджал тонкие губы.
Машина шла теперь медленно, иногда останавливалась, пережидая, и командующий начал уже досадовать. Почти у борта «виллиса» виднелись шинели, руки, гранаты, подсумки: лица, неразличимые в сумраке, только угадывались.
...Сражение продолжалось уже вторые сутки, и раненые текли в медсанбат. Утром все свободные избы в деревне были заняты ими, так как в школе не хватало мест. Бойцы лежали и сидели там в полутемном длинном коридоре, на полу, на соломе.
Уланов, хромая, вошел и остановился возле двустворчатой остекленной сверху двери, на которой сохранился еще квадратик картона с надписью: «V класс». Скинув мешок, Николай осматривался с напряженным, немного испуганным видом.
Вокруг в мутном сыром воздухе белели под измятыми шинелями свежие перевязки — толстые, уложенные в вату руки, ноги, похожие на бревна, оплетенные бинтами. Неподалеку у стены лежали двое тяжелораненых, укрывшиеся с головой, точно прятавшие от посторонних ужас своего положения. Николай удивленно отметил про себя молчание этих людей. Они очень мучились, но могли показаться мертвыми, потому что не жаловались. Впрочем, на них никто не обращал особенного внимания.
Среди раненых ходили санитарки с кружками чаю, с хлебом, нарезанным толстыми ломтями; сестры в халатах, надетых поверх ватников, распоряжались и покрикивали. В школе было холодно, и бойцы тянулись к дымящимся эмалированным
Мимо время от времени проносили раненых на операцию. Некоторые стонали, кто-то с перевязанной головой громко бредил. Иногда из комнаты в конце коридора выносили ведра, доверху наполненные красной ватой, порой из операционной доносились крики, но к ним не прислушивались. Солдат, сидевший напротив Уланова, — бородатый, с сединой в низко остриженных волосах, — допил чай и остатки сахара завернул в марлевую тряпочку. Действовал он неловко и медленно, одной левой рукой: правая была у него в лубках. Заботливо придерживая раненую руку, как нечто отдельное от него, солдат осторожно повалился спиной на солому и вытянулся.
— Ну, так, — удовлетворенно проговорил он, вздохнув, подобно человеку, добравшемуся наконец до своей постели после долгих скитаний.
Уланов постоял и сел; он был несколько обескуражен. В коридоре появился санитар с охапкой дров, и все оживились. Солдат с грохотом ссыпал поленья около Николая перед дверцей печки, и те, кто сохранил способность двигаться, заковыляли поближе. Когда в темной глубине печи блеснуло пламя, кое-кто заулыбался. Но дерево, напитавшееся водой, горело плохо; медленный дым плыл наружу и поднимался к потолку. У санитара, раздувавшего огонь, заслезились глаза.
— Тяга не годится, — глухим голосом заметил один из бойцов. Повязка на его голове была похожа на белый шлем с прорезями для глаз и рта.
— В отношении печек тут места серые... В Минске вот чисто печки кладут, — сказал другой солдат, лысый, большелобый, светлоусый. Он сидел, вытянув ногу, словно обутую в марлевый валенок.
— Керосином полить надо, — посоветовал боец с перевязанным лицом.
— Нету, значит, керосину, — ответил за санитара светлоусый солдат. Крепко обхватив выше колена раненую ногу, он как будто насильно удерживал ее при себе.
— Ладно, хозяин... Мы тут сами посидим, — обратился к санитару сержант с цыганскими, точно хмельными глазами. Плечо его охватывала повязка; шинель с полуоторванным рукавом была накинута сверху.
— Закрыть потом не забудьте, — сказал санитар, поднимаясь.
Николай тоскливо прислушивался — будничность этих разговоров представлялась ему слишком суровой. Сизый горький дым, тянувшийся из печи, понемногу заволакивал коридор: уже слабо голубели в угарной мгле стеклянные двери классов. Бородатый солдат, спавший у стены, кашлял, но не просыпался.
Две девочки шести-восьми лет пробирались среди раненых, поглядывая по сторонам без любопытства, но и без стеснения. Около печки они остановились. Одна, младшая, в рваном солдатском ватнике похлопывала себя по плечам слишком длинными, наполовину пустыми рукавами; другая прятала руки под черным шерстяным платком, завязанным на спине.
— Затопили? — хрипловатым голоском осведомилась девочка постарше с остреньким серым лицом.
— Озябли, дочки? — сказал светлоусый солдат.
— Озябли... — ответила девочка и, так как все молчали, добавила: — А мама болеет...