Необыкновенные собеседники
Шрифт:
После чтения в ВТО Сергей Михайлович пригласил Марину Ивановну и меня к себе.
Волконские занимали громадную квартиру в Шереметьевском переулке.
«Семья» Волконского — нечто довольно условное. Его брак с Еленой Николаевной Арнольд д’Арко знакомые называли «браком-дружбой».
Елена Николаевна была на редкость эффектной и эксцентричной рыжеволосой особой лет, вероятно, тридцати пяти. Где-то и при каких-то драматических обстоятельствах она спасла Сергея Михайловича, вызволила его из беды. Кто был ее первый муж и отец ее шестнадцатилетнего сына — Арнольд д’Арко, я не знаю. В нору
Она хорошо знала живопись, музыку, литературу, свободно говорила и писала на нескольких языках, в том числе и на латинском, и даже переводила на латинский язык стихи Валерия Брюсова. Читала она нам свои латинские стихи постоянно.
Она не присутствовала в ВТО на чтении воспоминаний Сергея Михайловича. Но когда после чтения мы пришли к Волконским и навестили болящую в ее спальне, она встретила нас, стоя на кровати, в легком халатике, с распущенными длинными волосами и, едва поздоровавшись, стала читать сочиненные в этот день стихи на латинском языке. Это были современные стихи о России!.. Ее сын стоял в дверях и не дыша почтительно слушал мать. Странная это была семья! Но люди бывали здесь интересные: крупнейшие музыканты, режиссеры, художники. И когда из Петрограда приезжали знаменитые петроградцы (их по старинке называли здесь петербуржцами) — они неизменно приходили сюда навестить своего старого и когда-то знатного петербуржца Волконского.
Теплее всего в этой большой и холодной квартире было в кухне. Гостей, по крайней мере своих, Волконский принимал на кухне. Мы с Цветаевой бывали в этом доме не столько гостями «мадам», сколько его гостями. Поэтому чаще всего сиживали, попивая чай, за обширным кухонным столом. Вот здесь он и показал нам однажды альбом своей бабки Зинаиды Волконской. Это был очень большой альбом —его можно было держать только двумя руками. В нем — множество картинок из французских журналов и очень много французских стихов. Некоторые листы из альбома были старательно вырезаны. Волконский объяснил, что с альбомом он не захотел расставаться, а листы со стихами Пушкина, лично записанные поэтом, вырезал и отдал в архив.
Из известных тогда в Москве людей особенно часто бывал у Волконских пианист Игумнов. Помню его исполнение бетхо-венской «Аппассионаты» в очень большой и очень холодной гостиной. Сергей Михайлович в своих обмотках и серо-зеленой курточке слушал, потрясывая козлиной бородкой. Мадам зябко куталась в розовую шерстяную накидку. Гость из Петрограда граф Зубов, в черном бархатном пиджачке, стоял, опершись о спинку дивана. Зубов был искусствовед и еще до революции основал нечто вроде института искусств. Недоумевая, шептались о нем: граф-большевик?!
Марина Ивановна в своей цыганской кофте сидела в углу и неслышным дуновением губ отгоняла от себя дымок папироски. Дымок доплывал до бородки Волконского и застревал в ней надолго.
Я тщательно прятал свои ноги в дырявых башмаках под стул и слушал Игумнова.
Игумнов играл Бетховена, а за высокими окнами по полуосвещенным улицам Москвы 1921 года, торопливо расходясь по домам, полуголодные москвичи тащили в кошелках или закинутых за плечи мешочках «рабочие и служащие» пайки пшена и воблы.
Пайковый сахар в семье Волконских сохранялся
В то время все жили главным образом на пайки. Цветаева, как и Волконский, получала академический. Свой — отнюдь не академический — я получал в 18-м железнодорожном полку за то, что дважды в неделю рассказывал красноармейцам-желез-нодорожникам о великой русской литературе. Не помню, как я попал в этот полк. Кажется, «сосватал» мне эту работу добрый мой покровитель профессор Василий Львович Львов-Ро-гачевский. Помещался штаб полка где-то на Разгуляе, туда я ходил из Борисоглебского переулка пешком — через всю Москву—и оттуда раз в месяц приносил свой благословенный паек к Цветаевой.
Иногда удавалось стихами заработать ужин в кафе «Домино»: поэтам, выступавшим на эстраде кафе, полагался в вечер их выступления бесплатный ужин. Раз в месяц и я выступал на эстраде и получал за это ужин такой же плохой, как и стихи, которые я читал.
Цветаева очень редко бывала в кафе «Домино». Но всякий раз, когда я возвращался оттуда, расспрашивала: кто сегодня читал стихи, с кем я встретился, о чем говорят поэты?
Руководителем кафе «Домино», главою СОПО (Союза поэтов) был тогда Иван Александрович Аксенов, в ту пору яростно рыжебородый. Огненную бороду свою он сбрил, когда кафе «Домино» было уже закрыто. Острили, что в пламени Аксеновой бороды, не сгорая, горит кафе. 5-
Аксенов — известный переводчик «елисаветинцев» и Шекспира, один из главарей издательства «Центрифуга», а впоследствии —* соратник Мейерхольда (ему же принадлежит перевод «Великодушного рогоносца») и теоретик мейерхольдовской биомеханики. Со своими стихами Аксенов не выступал в «Домино», но вел списки и устанавливал очередь желающих выступить в нем. : : : .
Иногда устраивались вечера, посвященные тому или иному поэту или группе поэтов. Так был устроен вечер Цветаевой и мой. Публики набралось больше обычного. Надо ли еще объяснять, что пришли слушать Цветаеву и меньше всего меня!
Если «Флак» в Феодосии в годы 1919—1920-е был провинциальным «ноевым ковчегом» поэтов, то «Домино» в Москве в начале двадцатых годов было «ноевым ковчегом» столичным и потому более многолюдным.
Вероятно, о «Домино» кто-нйбудь еще напишет подробно или живописно изобразит его в романе, посвященном литера-
хурной жизни Москвы начала двадцатых годов» Я о «Домино» пишу сейчас только «попутно».
Бывали там и недюжинные поэты, но всех вместе было так много, что тон задавали стихописатели — имя же им легион.
Поэтических школ было великое множество, и сборнички стихов выходили с указанием, к какой школе принадлежит тот или иной поэт. Были кроме старых и уже вошедших в историю символистов, акмеистов и футуристов также имажинисты, центрифугисты, эклектики, неоромантики, парнасцы, фуисты, заумники, беспредметники, ничевоки, экспрессионисты и прочие.
Цветаева не причисляла себя ни к одной из школ. Она говорила:
— Я до всяких школ.
Несколько десятилетий спустя она призналась:
Двадцатого столетья он.