Необыкновенные собеседники
Шрифт:
Ах, да! Так вот — это дело. Мандельштаму надо сходить к дельцу такому-то (но, впрочем, можно и не ходить — именно так и сказал меценат: можно и не ходить!) и передать ему от имени мецената то-то и то-то. Но можно и не передавать — так сказал меценат! И за то, что он, Мандельштам, пойдет (или не пойдет, это не имеет значения) и передаст то-то и то-то (или даже не передаст, это решительно все равно!), меценат вознаградит Мандельштама за оказанную услугу. И даст еще и еще, когда «дело», которому так помог Мандельштам, сладится к удовольствию и прибыли мецената!
Он
Он был для них чем-то вроде блаженного. Из суеверия, чтобы ладились их коммерческие дела и чтобы блаженный поэт замолил перед богом их грехи своими стихотворными строками, они подавали ему... на поэзию!
Цо-моему, больше всею он импонировал им тем, что они ае понимали его. Магия поэтической «бессмысленки» внушала им мистический страх. Мандельштам был для них чем-то вроде дервиша, рука которого да не протянется впустую во имя аллаха!
За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи январской помолюсь...
Дервиш с гранитных набережных холодного Санкт-Петербурга!
Во имя аллаха, подайте гордому петербуржцу, заброшенному в тень генуэзской башни и сочиняющему стихи за столиком феодосийского кафе «Фонтанчик»!
Тень генуэзской башни не достигала «Фонтанчика». Она существовала в воображении только лишь потому, что генуэзская башня существовала в действительности...
На солнцепеке, у ограды лишенного кровли или навеса кафе, за крошечной чашечкой турецкого кофе он часами просиживал, сочиняя стихи, высокомерно смотря на окружающую толпу и зная наверняка, что кто-нибудь рано или поздно подсядет к нему и заплатит за выпитую им чашечку кофе.
Сидя за столиком в кафе в центре площади и завидя знакомого, достойного слушать его стихи, он молча указывал на рядом стоявший стул и без всякого предварения принимался читать, нет —петь громко, на весь «Фонтанчик», скандируя.
Турки,— тогда еще в не отмененных Кемалем красных фесках,— привезшие на своих феллуках из Константинополя апельсины или инжир, попивали за соседними столиками черный как смоль кофе и не удивлялись поэту. У них были свои заботы. Кемаль, будущий Ататюрк, уже подходил к Константинополю. Турция их волнуется. А ночью им плыть назад к своему Босфору...
Этот блаженный, поющий стихи за неоплаченной чашечкой кофе, был им понятнее, чем прочие люди, сбежавшиеся в приморский город — древнюю Каффу, богоданную Феодосию, со всех концов, по их мнению, сошедшей с ума России...
В этом кафе он читал мне, скандируя и отбивая ногой, «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы»,— может быть, более, чем любое его стихотворение, объясняющее его поэзию.
Легче камень поднять, чем вымолвить слово любить,
Сначала он так и написал. В нашем феодосийском альманахе «Ковчег»
Легче камень поднять, чем имя твое повторить.,.
Более 30 лет назад на страницах книги его стихов я сделал очень краткие — для себя — заметки карандашом на память о том, в какой обстановке они написаны или читаны Мандельштамом. Возле этого стихотворения стоит пометка, что, прочтя его мне, он говорил о нашей совместной поездке к Босфору. В то время такая поездка из Феодосии не представляла никакого труда,—были бы деньги!
Так как у меня денег не было и в помине, то, стало быть, он всерьез верил, что раздобудет их на двоих, и даже не на двоих, а на троих — для себя, брата Александра и для меня!
Чуть ли не на следующий день под окном моей комнаты со двора прозвучал его голос, звавший меня. Когда я спустился к нему во двор, уже не было больше разговоров о роскошном путешествии на Босфор. Речь шла о том, что ему необходимы ботинки,— не в чем идти в Коктебель! Он пришел жаловаться на жирно живущего под крылом своего богатого влиятельного отца одесского поэта Александра Соколовского. Соколовский ничем не помог Мандельштаму, и возмущенный Осип Эмильевич пришел ко мне отвести душу. Жалобы еще не были излиты (мы уже шли с ним по улице), как в его жалобную речь вторглись стихотворные строки и разом изменили течение нашей беседы. Все было забыто, все обиды.
У Соколовского на дому, в одной из двух комнат, которые снимала его семья, состоявшая из матери, отца и их избалованного сынка, Мандельштам читал нам свои стихи о Феодосии. Мы напечатали их потом в нашем «Ковчеге»:
О, горбоносых странников фигуры!
О, средиземный радостный зверинец!
Расхаживают в полотенцах турки,
Как петухи у маленьких гостиниц!
Так вот чем была для него Феодосия — «средиземным радостным зверинцем», в котором и он сам казался диковинным зверем в клетке! А уж как он мечтал вырваться из этого зверинца, как рвался вон из него! Когда возникали слухи о продвижении Красной Армии к югу, он ходил возбужденный и говорил, что скоро белым конец и ему можно будет поехать в Киев к Наде Хазиной.
Тогда я впервые услышал от него имя его будущей жены.
He могу вспомнить встречи с Мандельштамом, когда бы он не читал стихи. Он читал их и когда мы лежали на песке у моря, и когда входили в воду, подставляя себя набегавшим волнам. Чаще всего это не было чтением стихотворения от начала до конца. Это было всегда внезапное вспыхивание какой-то строки или строфы, перебивавшей обыденный разговор. Глаза его влажнели и улыбались. Читая стихи, он добрел. Если он читал несколько строф кряду, то не позже, чем со второй строфы, начинал дирижировать правой рукой, левую держа в пиджачном кармане (когда это не происходило на пляже), словно там, в кармане, хранились новые строки и он перебирал их пальцами, на ощупь отыскивая, какую извлечь на свет...