Непобежденные
Шрифт:
Дневной свет показался Потушаеву ослепительным, а воздух обжигающим, и он зашелся в кашле. Кто-то плеснул ему в лицо холодной водой.
— У вас усы обгорели!…
И тут же истошный крик:
— Во-оздух!
Два «юнкерса» прошлись низко, бомбы рванули под обрывом, никого не задев.
Все делалось словно бы само собой: быстро выстроилась цепочка курсантов, и по этой цепи поплыли, передаваемые из рук в руки, ломкие куски картины.
Когда был вынесен последний кусок, рухнула внутрь обшивка купола, взметнув сноп искр и высокий столб огня.
Израненная,
Начальник курсов и комиссар тоже стояли на краю рва, смотрели на спасенные куски картины. Был вечер, солнце спадало к дымам горящего города.
— Ты вот что, комиссар, займись упаковкой. Возьми на складе одеял, сколько нужно. А я пойду докладывать адмиралу Октябрьскому…
По привычке Потушаев пересчитал выданные одеяла — двести двенадцать. Пересчитал и куски спасенной картины — восемьдесят шесть. Штук тридцать больших — до десяти метров, но больше мелкие, оторванные не как хотелось, а как рвалось. Мелкие увязывали вместе, невольно стараясь складывать их так, чтобы разорванные части нарисованных солдат не оказывались в разных тюках.
Было уже совсем темно, когда пришел начальник курсов, показал комиссару приказ, подписанный вице-адмиралом Октябрьским и дивизионным комиссаром Кулаковым: «Начальнику курсов капитану Ломану. К 2-00 приготовить панораму к отправке на Большую землю. Капитану 3-го ранга Ерошенко принять на борт Севастопольскую панораму».
— Ерошенко — это командир лидера «Ташкент», — сказал Ломан. — Корабль стоит в Камышовой бухте.
— Как отправлять будем? — спросил комиссар. — Некоторые свертки десяти курсантам не поднять.
— К полуночи придут шесть машин из штаба. Да нашу машину отправим. Уместим. Не забыть бирки написать: «Севастопольская панорама. Получатель — Академия художеств СССР. Отправитель…» И надо выделить сопровождающих…
Глубокой ночью колонна машин тронулась в путь. Курсанты стояли вдоль дороги и кричали «Ура!» И старшина Потушаев кричал вместе со всеми, чувствуя в то же время странную горькую осиротелость. Словно саму душу Севастополя увезли вместе с картиной. И тяжкое предчувствие томило его, вышибая неведомо откуда взявшуюся слезу, рождая в груди ослепляющую злость, желание сейчас же мчаться на передовую…
Ни он, да и никто другой из курсантов, кричавших «Ура!» и плакавших возле обгоревшего здания панорамы, не предполагали, как верны их предчувствия. «Ташкент», взявший на борт останки панорамы
Начиналась завершающая фаза героической трагедии, каких немного было во всей мировой истории.
XII
«Все смешалось в доме Облонских…»
Надоела Вальке Залетаеву эта фраза, прямо измучила. То и дело высвечивалась в памяти этаким сколком недавних школьных уроков, крутилась, как заезженная пластинка. Видно, мутилось в башке от усталости, от недосыпу, от каждодневных смертей, к которым он никак не мог привыкнуть. Холодел весь, когда видел убитых. Только что разговаривал человек, ел, пил, смеялся, и вдруг падал, белый и чужой. Ладно бы падал, а то, случалось, исчезал в огненном клубке взрыва, и ничего от человека не оставалось.
Очень боялся Залетаев не выдержать, сорваться, расплакаться этаким маменькиным сынком. Видел одного, катавшегося по земле в слезной истерике. «Сопляк!» — презрительно орали ему. — «Придурок!» Нашелся кто-то из «стариков», сам наорал на орущих, погладил парня по голове, сказал: «Дайте очухаться человеку». И хоть очухался-таки парень, на другой день воевал, как все, только глаз уж не поднимал.
Не дай бог такое! И видно перестарался в своей боязни оконфузиться. Один из тех же краснофлотцев, что орал тогда на парня, одернул Залетаева: «Не лезь на рожон! Жизня-то одна, другой не выдадут».
Залетаев успокоился, но стал бояться другого: а ну как свихнется? Недаром ни мыслей никаких, ничего, только эта фраза о доме Облонских. Да еще одна — «Война в Крыму, все в дыму, ничего не видно».
И впрямь ничего не было видно днем. И ничего было не понять. Порой не разберешь, где свои, где немцы, — все перемешалось на передовой, — и вся тактика и стратегия обороны сводилась к одному: где немец, туда и бей.
Только ночью можно было оглядеться, когда оседала пыль непрерывных дневных бомбежек и обстрелов. Но и ночью не больно-то наоглядываешься, — дел невпроворот. А ведь еще и поспать надо, отключиться хоть ненамного, да и пожевать чего-ничего. Это было, пожалуй, удивительнее всего. До еды ли в таком аду, а чуть затишок и брюхо напоминает: корми.
А тут еще девчата какие-то из города притащились. С цветами. Начальство велело оборвать в Севастополе все цветы, какие уцелели, и отнести их бойцам на передовую.
— Боеприпасы нужны, а не цветочки! — зло сказал Залетаев.
И сразу кто-то подсунулся из темноты.
— Давай мне, раз не берет.
— Как это «не берет»? — спохватился он.
И вдруг стало жаль худенькую девчушку, притащившуюся на передовую ясно же не ради этих трех хилых цветочков, которые она протягивала ему, а чтобы напомнить о живом, о жизни, которую надо защищать, не щадя себя. Жаль стало и стыдно. Забыл, значит, если сразу не понял. И он взял цветы, а потом обнял девушку и поцеловал. Первый раз в жизни поцеловал, а даже и не смутился. Вот до чего довела его война всего за несколько дней…